Двадцатые годы
Шрифт:
Не спала и Вера Васильевна. Не могла привыкнуть к отлучкам сына.
Он с вечера предупредил мать:
— Завтра еду.
— Куда?
— В командировку.
— В какую командировку?
— В Орел.
— Зачем?
— За керосином.
— Неужели, кроме тебя, некого послать?
— Мамочка, это же как золото…
Слава зашнуровал ботинки — вместо шнурков все в деревне пользовались крашенной в черный цвет пеньковой бечевкой, — накрутил на ноги обмотки, натянул куртку, нахлобучил фуражку — и готов.
— Надень под куртку мою кофточку, замерзнешь…
— Ты
— Кофточка шерстяная…
На улице, хоть темно еще, заметно, что пасмурно, день обещал быть теплым, похоже, собирался дождь.
У крыльца стояла телега, запряженная каурой лошаденкой, спереди, свесив через грядку ноги, сидел Евстигней Склизнев, один из самых худоконных мужиков на селе, пришел его черед справлять трудгужповинность, Чижов топтался возле телеги.
— Егор Егорович, — взмолилась Вера Васильевна, — уж вы присмотрите за Славой…
— "Присмотрите", — насмешливо отвечал Чижов. — Вячеслав Николаевич начальник, а мы люди маленькие.
— А если дождь?
— Не сахарные!
— Егор Егорович!
— Не тревожьтесь, у меня с собой дождевик.
Мама ни в одну поездку не отправляет его без напутствий.
Слава обошел телегу, сел по другую сторону от Склизнева.
— Поехали, поехали, — сердито забормотал он.
Лошадь с места затрусила мелкой рысцой.
— Счастливо! — крикнул Чижов, прыгая на ходу в телегу. — Тронулись, что ли ча!
Склизнев молча вывернул телегу на середину дороги и хлестнул лошаденку вожжой, ехать ему не хотелось, только не властен он над собой.
— Ничего, Вячеслав Николаевич, не горюй, — промолвил Чижов снисходительно. — Доставлю тебя туда и обратно в целости и сохранности.
Чижов, как и многие другие в те поры, был личностью скрытых возможностей.
Подобно многим местным мужикам, молодым парнем он подался на заработки в Донбасс, лет двадцать о нем не было ни слуху ни духу, и вдруг сразу после Октябрьской вернулся с женой, замызганной, молчаливой бабенкой, и двумя сыновьями, смышлеными и задиристыми, в отца, парнями.
Распечатал Чижов заколоченную свою избенку, а чем жить? Не токмо что лошаденки какой — ни овцы, ни курицы, один ветер по сусекам свистит. Поклонился Егор миру, выбрали его мужики в потребиловку продавцом, и, глядишь, уже Егор Егорычем величают, оборотист, сметлив, прямо коммерции советник, на своем месте оказался мужик.
И не то чтобы махлевал или воровал, просто способность такая, в лавку попадали разные дефицитные товары — мануфактура, мыло, соль, деготь, предметы самой первой необходимости, товары эти реализовывались в порядке натурального обмена, рабочий класс давая промышленную продукцию, а крестьянский класс расплачивался зерном, маслом, яйцами, и сколько бы ни происходило ревизий, у Чижова все сходилось тютелька в тютельку, сколько продано, столько и получено, все всегда налицо, свои доходы Чижов извлекал из товаров, которые в те суровые времена никем всерьез и не принимались за товары, то достанет модных колец штук с полета, то сколько-то сережек с красными и зелеными стеклышками, то ящик «Флоры» — крем от загара и веснушек, а то так
И чем сытнее Чижову жилось, тем больше внимания уделял он своей наружности. Приехал в подбитой ветром шинелишке, в солдатских буцах, с унылыми усами на голодном, сером лице, а как заделался продавцом, не прошло двух лет, как заимел суконную куртку на заячьем меху и хоть ношеные, но хромовые сапоги, усы сбрил и стал походить на актера из захудалого театра.
Сидеть в телеге неудобно, сзади погромыхивали два железных бидона, предназначенных под керосин, а передок занимал не то тюк, не то мешок, мешавший усесться поудобнее.
— Чего это тут? — поинтересовался Слава.
Чижов ласково погладил мешок, объяснил:
— Поросеночек.
Хотя, по объему судя, поросеночек давни уже был на возрасте.
— Это еще куда?
— Да так… — Чижов неопределенно пошевелил губами. — Просили тут передать… — И отвернулся.
Моросит дождь, колеса тонут в грязи, дорога расползается. Хочется укрыться от дождя в тихое домашнее сумеречнее тепло, а лошаденка все бежит и бежит.
Куда едем? Зачем?
А дождь все моросит и моросит!
За керосином?
За керосином. За светом. За теплыми веселыми вечерами.
Слава весь сжался, свернуться бы в комочек и дремать, дремать…
Чижов сдержал обещание, дал мальчику «дождевик», заскорузлый брезентовый плащ, которым можно окутать трех таких мальчиков, как Слава, и Слава съежился под брезентом, натянул капюшон.
— Николаич, замера? — закричал откуда-то сверху Чижов.
Слава высунул голову.
Телега стояла перед приземистой мокрой избой, по ее стенам струились унылые потеки дождя.
— Чего?
— Не замерз, спрашиваю? Коня покормить надоть. Зайди, обогрейся…
Слава спрыгнул, наступил на полы плаща, чуть не упал, беспомощным чувствовал он себя в чижовском дождевике.
В избе так же сыро и скучно, как снаружи. Молодая баба в паневе стоит у печки и безучастно смотрит на проезжих Евстигней внес торбу, подал Чижову, тот достал ситную лепешку толщиной пальца в четыре и кусок сала, завернутый в лоскут грязного кумача.
Карманным ножом Чижов накромсал хлеб и сало.
— Угощайтесь.
Он заметно спешил. Раза два выскакивал на улицу проверить, подобрала ли лошадь сено.
Едва успели поесть — и опять в нуть.
Чижов подгонял Евстигнея, Евстигней лошадь.
В Орел добрались запоздно, но Чижов ориентировался в неприветливых, темных переулках, как лоцман в знакомом фарватере — туда, сюда, направо, налево…
— Заворачивай, — указал он Евстигнею на низкий домишко и сам побежал отворять ворота.
Встретили их — сперва во дворе какая-то толстая женщина в черном, а потом, в доме уже, строгий мещанин в чуйке — не слишком любезно, но и не отказывая в квартире, должно быть, Чижов не раз уже останавливался здесь, бывая в Орле.