Двадцатые годы
Шрифт:
Выглянул сторож в малахае.
— Какого дьявола?
— За керосином.
— Вы б позже приехали.
Прочел, перечел ордер, отомкнул ворота.
— Шевелись!
Сам под уздцы подвел лошадь к продолговатой бочке.
— Где посуда?
Чижов и Евстигней составили на землю бидоны.
— У меня как в аптеке, — сказал сторож. — Корец на десять фунтов. Сколько отпущено вам пудов? Значит, десять корцов…
Подставил под кран ковш, наполнил и быстро, через воронку, слил керосин в бидон.
Сторож действовал в одиночку.
— А не страшно? — высказал ту же мысль Чижов. — Придут, накостыляют и увезут бочку?
— А левольверт? — отвечал сторож. — Однова тут пришли двое, налей ведро, говорят, так один так и остался лежать, а другой давай бог ноги…
Чижов поинтересовался:
— А револьвер при тебе?
— Не твоя это забота, — отрезал сторож. — Получил — и отъезжай, куда тебе надо, ночь уже…
— Да я ничего, — примирительно сказал Чижов, — не задержал — спасибо и на этом.
— Закурить не найдется? — попросил сторож.
Чижов кнутиком указал на вывеску.
— Да ведь нельзя.
— Вам нельзя, а мне можно.
Чижов выгреб из кармана горсть самосада, сторож стоил того, ни на минуту не задержал приезжих.
Совсем стемнело, когда выехали на шоссе. Колеса загромыхали по смерзшимся колеям. Снег падать перестал, а ветер становился все резче. Евстигней взмахнул было кнутом и опустил руку — лошадь споткнулась и стала.
— Ах ты, едрена палка…
Евстигней от огорчения ругнулся. Вместо расползающейся грязи дорогу покрывали подмерзшие глинистые комья.
— Таперя держися, — пробормотал Евстигней. — По такому гололеду и за два дни не доберешься…
Слава с ужасом услышал предсказание Евстигнея — он, скрючившись, сидел под брезентом и чувствовал, как деревенеют его руки и ноги.
— Ты бы, Николаич, слез, пропадешь под брезентом, — посоветовал Чижов.
И Чижов, и Евстигней давно уже шагали возле телеги.
Слава с трудом спрыгнул на землю. Какая твердая! Все ноги побьешь о такие глыбы. Ветер так жесток, что идти трудно. Но идти надо. Надо, надо. Вечное «надо». С детских лет сталкиваемся мы с этим «надо» и до самой смерти существуем под бременем этого слова, — умирать только не надо, и ради того, чтобы не умереть, постоянно подчиняемся этому «надо».
Он с трудом передвигал ноги, делая вид, что ему это совсем нетрудно, стараясь не отстать от двух выносливых, закаленных мужчин.
Экипированы они неплохо, один в ватнике и выменянном где-то зимнем мужском пальто с облезшим меховым воротником, другой — в овчинном полушубке и поверх него плотном рыжем армяке; один в валяных сапогах, обшитых кожей, другой, правда, в чунях, но предусмотрительно обвернул ноги суконными портянками. Им легче.
А Слава, мягко выражаясь, одет
Сколько он так шел? Час, полтора? Замерзая на ходу, он только это и чувствовал; ночь, ветер, выбоины… Он все готов был послать к черту — спектакли и митинги, и это путешествие, и керосин, и самого себя…
Он еще не знал, каким испытанием обернется для него эта поездка! Да и впоследствии не очень-то отдавал себе отчет в том, что в эти сутки его человеческое достоинство подверглось жесточайшей проверке.
Он шел и старался не замечать холода. А как его не замечать? Думать о чем-либо другом? Он припоминал подробности съезда, на котором был недавно в Москве. Малую Дмитровку. Купеческое собрание. Делегатов. Среди них было много ребят, только что приехавших с фронта. Они были проще и жестче тех, кто еще не побывал на войне. Вероятно, этим ребятам с фронта не раз приходилось совершать такие же переходы. Нестерпимый холод, холод и голод, непроницаемая темь…
«Как некстати ударил мороз! — размышлял Слава. — Если бы похолодало двумя-тремя днями позже. Увы, природа еще не подчиняется людям…»
Телега неожиданно остановилась. Слава сделал несколько шагов и тоже остановился. «Тпру, тпру…» Кто сказал «тпру»? Его спутники скрутили по козьей ножке. Евстигней кресалом принялся высекать искры и высекал до тех пор, покуда не затлел пеньковый фитиль.
И хотя Слава и не курил и понимал, что зажженная цигарка не может согреть курящего, два вспыхивающих в темноте огонька создавали иллюзию тепла.
— Ничего, Николаич, крепись, — сочувственно произнес Чижов. — Потерпи малость, скоро ночевка.
Давно миновали какую-то деревню, и еще деревню, и еще, но Чижов, должно быть, считал, что останавливаться рано. Пальцы на ногах у Славы совсем застыли, ноги двигались автоматически.
«Господи, дай мне сил дойти, — твердил про себя Слава. — Не упасть и дойти…»
Дойти… До чего? До тепла?
Наконец Чижов сжалился. Нет, жалел он не Славу и даже не себя, хоть и сам сильно притомился, он пожалел лошадь — впереди еще немалый путь, а дорога из рук вон…
Они въехали, вернее, вошли еще в одну деревню, и Чижов указал Евстигнею на добротную шестистенную избу.
— Держи туда.
Двое мужиков и баба сидели за ужином. Встретили Чижова приветливо, даже суетливо, видно было, здесь его знают.
— Дюже замерзли? — хлопотливо спросила баба. — Мороз-то как вдарил! Садись, садись вечерять… — Указала на Славу. — А это кто с тобой? Совсем закоченел парень…
Телегу оставили во дворе, лошадь завели в сарай, бидоны предусмотрительно внесли в сени, сверток в избу.