Двадцатые годы
Шрифт:
— Я сегодня дежурю по ЧОНу, — сообщил Шифрин. — Сообщают, среди всяких подозрительных личностей — комсомольский работник, только у него никаких документов…
Рыжий еврей возник из-за плеча Шифрина.
— Давид, а на меня ты взял ордер?
Шифрин покраснел.
— Папаша, вы таки ничего не понимаете!
— Чего не понимаю?
— Товарищ Ознобишин комсомольский работник, а вы…
— Так я не комсомольский работник, но тебе-то я кто — отец или не отец?
— Вы классовый враг, папаша, и я не имею права
— Значит, для товарища у тебя есть права, а для родного отца…
— Папаша, вы — спекулянт.
— Хорошо, пусть будет по-твоему, отсижу до утра, но что будет с товаром?
— Товар передадут продкому, — холодно сказал Шифрин.
— Как, и хлеб?
— И хлеб.
— И фуражки?
— И фуражки.
— Это же разбой! — взвизгнул рыжий. — Давид!
Но Шифрин и Ознобишин находились уже за порогом камеры.
Ознобишина заставили расписаться, что у него нет никаких претензий, о чулках он даже не вспомнил, и приятели очутились на улице.
И вновь, как и тогда в поезде, при возвращении в Орел, Шифрин на мгновение замялся, но тут же преодолел смущение.
— Что же с тобой делать? Ночь… Придется идти ко мне.
Они зашагали по темным переулкам.
— Это твой отец? — спросил Ознобишин, вспомнив рыжебородого еврея.
— В них надо бросать бомбы, — сердито ответил Шифрин. — Его уже ничем не исправишь.
Остановились перед мрачным особняком.
Шифрин опять поколебался.
— Ты извини, — произнес он, — мы живем в подвале.
И только в квартире Шифрина Ознобишин начал кое-что понимать…
В двух полуподвальных комнатах ютилось — Ознобишин не пытался их сосчитать — такое множество детей и женщин, что каждый лишний человек стал бы здесь бременем.
— И все это твои? — удивился Ознобишин.
— Да, — сконфуженно признался Шифрин. — Братья, сестры, тетка, племянники отца…
И повсюду висели фуражки. Готовые и не готовые. Болванки, тульи, околыши, каркасы, козырьки, комнаты одновременно были и жильем и мастерской, и только сейчас Ознобишин заметил, как конфузит Шифрина эта обстановка.
— Будем спать? — спросил Шифрин, бросил на лавку пальто и торопливо погасил лампу, в темноте он чувствовал себя увереннее.
— Кого это ты привел, Давид? — спросил в темноте женский певучий голос.
— Товарища по партии, — ответил Шифрин и тут же строго сказал: — Спи, спи, поздно, люди давно уже спят.
Лежа в темном душном подвале, Ознобишин вдруг понял, почему Шифрин не звал его в гости: Давид стыдился своей семьи, стыдился своего отца, и хотя умом Слава понимал Давида, сердцем не мог его оправдать, — жизнь дает нам лишь одного отца и одну мать, и, какие бы они ни были, человек не смеет стыдиться своих родителей.
6
Слава проснулся спозаранку и, сидя на узеньком диванчике, ждал, когда начнут просыпаться женщины и дети. Постепенно
А утро все не наступало, и Слава понял, что здесь оно так никогда и не наступит, дневной свет не проникал в подвал, люди здесь обречены на вечные сумерки.
Давид сконфуженно протер глаза, прикрикнул на детей:
— Шмаровозы, тихо! Собираетесь вы в школу или не собираетесь? — Крикнул одной из женщин: — Накорми их и отпусти. — Повернулся к Славе: — Сейчас позавтракаем и пойдем…
Женщина с рыжими всклокоченными волосами, кое-как подколотыми шпильками, поставила на стол блюдо с мелко нарубленной свеклой и тарелку с пышками неопределенного цвета, разложила по тарелочкам свеклу, положила на каждую по одной пышке, сдвинула на край стола валявшиеся лоскутья и усадила детей.
— Присаживайтесь, будьте любезны, — предложила она гостю. — Извините, курочки у нас нет.
А Славе не терпелось уйти. Такого нищенства и такой грязи он не встречал даже в деревне.
— Садись, поешь, — пригласил Давид Славу. — Хлеб, конечно, не деревенский, но есть все же можно…
Вот когда до Славы дошли вопли рыжебородого еврея о хлебе! Для такой оравы нужно шить фуражки с утра до вечера.
И кем же тогда является Давид, ничего не предпринявший для того, чтобы вернуть отцу конфискованные буханки? Фанатиком или героем? До чего все непросто…
— Ты извини меня, — признался Шифрин, — не хотелось показывать тебе это свинство.
— Ой, боже мой! — закричала вдруг седая женщина в папильотках, Слава догадался, что это мать Шифрина. — Отца забрали в каталажку, а ты сидишь тут и ничего не делаешь, чтобы спасти отцовский товар!
— Я пойду, — сказал Слава. — Спасибо за гостеприимство.
— Извини, — сказал ему Шифрин в спину. — Не могу я спасать эти чертовы картузы.
И все-таки Давид чувствовал себя неуверенно, с отцом он поступил, может быть, и правильно, но перед братьями и сестрами в чем-то был виноват.
Небо было пасмурно, моросил дождь, день в городе давно уже начался, по улицам сновали прохожие, немногочисленные продовольственные лавки были уже открыты, и белели наклеенные на стены свежие номера газет.
Слава дошел до Болховской улицы, свернул в грязный переулок, отыскал дом, где они с Чижовым остановились, попутчики его отсутствовали, достал из мешка документы и поспешил в совнархоз.
В топливном отделе царила обычная толчея, и не посчастливься Славе встретить здесь накануне добрую фею, долго бы ему тут пришлось мытариться со своим требованием на керосин.
Барышня сразу узнала Славу и сама пошла с его требованием к начальству.
— Вот и все, — сказала она, возвратясь. — Григорий Борисыч разрешил отпустить два, да я еще сделаю полпуда…