Дягилев. С Дягилевым
Шрифт:
По абсолютной ценности эпоха „нового“ искусства может даже быть ниже „эпохи классического искусства“ или „социального реализма“, она может не дать таких крупных величин, как Бруни или Репин, – в таком случае ее место в истории культуры будет менее заметно, но все-таки это будет место вполне самостоятельное. Наша эпоха в истории живописи никогда не будет названа эпохой „упадка“, повторявшего чужие мысли, твердившего зады давно и всем известного, – наоборот, за ней всегда останется та заслуга, что она вечно искала своих, новых путей».
Но и в современном искусстве, перед которым он вовсе не преклоняется раболепно, Дягилев не щадит такого упадка, и не щадит не только в дешевом модернизме, но и в тех художниках, которых особенно усиленно пропагандировал «Мир искусства» и сам Дягилев. Так, он писал о разрушительном влиянии «всесильного Мюнхена»: «Как тридцать лет назад Дюссельдорф, художественный центр того времени, сгубил целую массу даровитых людей, обледенил их своим академизмом, издав незыблемые художественные законы, так и нынешний
Из этих мыслей об упадке и трафарете вытекает отрицательное отношение Дягилева и к самоповторениям, самоподражаниям – такой же упадок, такой же трафарет, такое же топтание на месте. Известно, с каким восторгом относился Дягилев к Цорну, Каррьеру, Даньян-Бувре и как высоко их ставил. А в 1901 году, продолжая их высоко ставить, он пишет: «Вы видите эффектный портрет, последнее произведение Цорна, этого большого баловня Парижа. Когда два года назад появилась его голубая „Американка“ с большой собакой – весь Париж бегал ее смотреть, только и было разговоров о Цорне, он был силен, непосредствен, в нем была нотка своеобразной свежести, какой-то нахальный и вместе с тем художественный je-m’en-fich’изм [30] . Все это осталось и теперь – белое шелковое платье, писанное обольстительной кистью великого виртуоза, красный диван, желтый фон new style [31] с японскими деревьями… Женщина чудно усажена на холсте, все красиво в пропорциях и тонах, но под всем этим совершенством каким-то чудом прокрадывается тот неуловимый холодок, который рассказывает нам, что можно всему научиться, что можно знать не только анатомию и рисунок, но даже найти секрет, как придавать себе сильный темперамент, юную наивность, и вообще все те приправы, которые для художника ценнее алмазов. В Цорне… его пыл, его художественный пафос подчас шокирует: теперь это уже не более как подделка, такая же неискренняя, хотя и ловкая, как, например, все последние „туманы“ Каррьера. Каррьер, этот божественный поэт, – этот Роден в живописи – сколько раз заставлял он трепетать перед своими сокровеннейшими матерями и детьми, но к чему же все это опять и опять, и все это уже пожиже, без вдохновения, которое так долго не изменяло ему.
30
Халатность, наплевательское отношение (фр.).
31
Нового стиля (англ.).
Конечно, каждому дано свое, Рембрандт всегда оставался Рембрандтом и в Леонардо не превращался, но у великих мастеров было одно великое преимущество. Они успели до конца оставаться самими собой и, главное, ухитрялись не подражать себе. Нынче же делается так: Раффаэлли или Каррьер выступают как новые, свежие явления – они „нашли себя“. С этой находкой они носятся затем всю жизнь и в конце концов либо летят в пропасть отчаянной рутины, как Даньян-[Бувре], Ленбах, Цвиль, Менье, Фриан, либо начинают подделываться под самих себя, и выходит не Каррьер, а под Каррьера, не Менар, а под Менара; они держатся всеми силами за раз сделанное открытие, в котором они были действительно и своеобразны и интересны, но увлечения настоящего уже нет, все способы, все нюансы уже испробованы, и вот начинается нескончаемая фабрика Латуша и К?, на которой делаются отличные вещи и самой высокой пробы. Разве нельзя того же отчасти сказать и про Аман-Жана? Очаровательный портрет Сюзанны Понсе, облетевший уже все издания до обложек включительно, – является, конечно, нотой истинного вдохновения, это настоящий Аман-Жан, женственный, нежный, задумчивый, но к чему же так портить самому себе и где-то внизу выставки, в отвратительном отделе пастелей развешивать целый ряд трафаретов – настоящую фабрику женщин, обернутых в легкие материи на разноцветных фонах – красивые краски обоев из магазина Liberty».
Эта святая ненависть Дягилева к повторениям и самоповторениям, оставшаяся в нем на всю жизнь, давала часто повод думать, что для Дягилева не существовало ничего, кроме нового, кроме «сегодня» и «завтра», что для него не было никакого «вчера». Ничто не может быть наивнее и неправильнее этого взгляда на Дягилева, человека громаднейшей художественной культуры, дорожащего всеми победами этой культуры. Да, Дягилев ненавидел «вчера», если оно вторгается в «сегодня», если оно претендует на то, чтобы быть «сегодня». Но «вчера», как «вчера», прошлое, если только оно отмечено истинным талантом, имеет в глазах Дягилева вечную, непреходящую ценность. Сказать, что Дягилев любил великое прошлое искусства – вечное, – слишком мало: у Дягилева был настоящий восторженный культ прошлого (этим культом определяется и его широчайший эклектизм), и он считал, что истинный художник сегодняшнего и завтрашнего дня
Произведения прикладного искусства – и западноевропейского и русского – занимают значительное место, как говорила и программа, «особенное значение придается вопросам самостоятельной художественной промышленности, причем обращено особенное внимание на великие образцы старого русского искусства».
Действительно, произведения русского прикладного искусства, как старинного (начиная с вышивок и кончая предметами домашнего обихода, домашней утвари), так и современного – мебели Бенуа, Бакста, Малютина, Якунчиковой, Обера и проч. и проч., – значительно преобладают над западноевропейским. Высоко ценя отдельных западных мастеров художественной промышленности, таких, как Ольбрих, Дягилев в общем отрицательно относился к трафаретному модернизму, к тому new style, который заполонил западноевропейскую промышленность, и отдавал решительнейшее преимущество русским художникам. «Движение прикладного искусства на Запад, – писал он, – не только успело одержать блестящую победу, но и успело даже порядочно надоесть тем неосторожным художественным туристам, которые, в погоне за современным движением, успели, до тошноты, наглотаться Дармштадтом, Турином, Веною и прочими „Священными рощами“, изобилующими бесчисленными подражателями Ольбриха, Ван де Вельде, Экмана и других.
Новый стиль совершенно заполонил Европу и сделался космополитичен, как вагон норд-экспресса, в один день пробегающий Германию, Бельгию и Францию.
Не знаю, перемена ли рельсов или вообще вялость наших поездов имела влияние на то, что до сих пор мы не вошли в эту международную конвенцию, в этот „современный стиль“, но факт только в том, что большинство попыток создания в России художественного прикладного дела всегда приводило к результатам, совершенно противоположным тому, что замечается на Западе; и вместо стадного начала, разлитого в западной художественной промышленности, мы встречаемся у нас с индивидуальными и случайными пробами Васнецова, Врубеля, Поленовой, Малютина, чарующими неожиданностью своих замыслов…»
«Художественная хроника», крайне пестрая, давала возможность русским читателям следить за малейшими подробностями художественной жизни в России и на Западе. Особенно большой интерес представляли в этом отделе «Сведения». Мы говорили уже о том, что «Мир искусства» ставил себе художественно-воспитательные цели и стремился к тому, чтобы давать русскому обществу художественное образование. Этой цели вполне отвечали «Сведения». Какие только «сведения» не давались русскому читателю! Тут и сведения о Д. Г. Левицком (небезынтересно отметить, что «Сведения» открываются этим художником, которому Дягилев посвятил свою единственную книгу), и о скульпторе князе П. П. Трубецком, и о Петре Соколове, и о художнице Н. Я. Давыдовой, и о майоликовом заводе, и о церквях и часовнях XVII века, и об античных скульптурах, и о скульпторе Зейдле, и о С. А. Коровине, и об Обере, и о С. Малютине, и о К. Коровине… всего не перечислишь. Множество всякого рода поучительных сведений находится также и в «Заметках»…
Музыкальный отдел в «Мире искусства» был поставлен очень хорошо, очень серьезно, относительно полно, но без особенного блеска. В том, что музыкальный отдел не был блестящим, меньше всего вины было редактора – Дягилева и вообще редакции «Мира искусства». Редакция все сделала для того, чтобы музыкальная критика была на должной высоте (и она была на большой высоте): музыкальный отдел строился по образцу главного отдела – живописи, то есть преследовал и художественно-воспитательные задачи, знакомя со старыми мастерами, и отражал современную западноевропейскую и русскую музыкальную жизнь. Вел музыкальный отдел А. П. Нурок, человек несомненно больших знаний и большой музыкальной чуткости; к писанию о музыке приглашались «гастролеры», впрочем, только в первые два года. В первые же два года появлялись и статьи почтенного Лароша («По поводу одного спектакля», «Мнимая победа русской музыки за границей», «Несколько слов о программах симфонических собраний Русского музыкального общества» и «Нечто о программной музыке») и А. Коптяева («Новости музыкальной литературы», «Музыкальные портреты: Скрябин» и «Сезон Московской оперы»). Нурок старался сделать как можно более содержательными и разнообразными страницы «Мира искусства», скупо уделяемые музыке, но он не был блестящим, талантливым музыкальным критиком… Впрочем, в это время в России и вообще не было выдающихся музыкальных критиков (да есть ли они и теперь?).
Как бы то ни было, Нурок с Нувелем и в «Мире искусства», и в основанном ими обществе «Вечера современной музыки» делали большое дело, подымая и развивая вкусы публики и знакомя ее с молодыми русскими композиторами (Нурок особенно пропагандировал Рахманинова) и с современным французским и немецким музыкальным течением: имена С. Франка, Дебюсси, Равеля, В. д’Энди, Рихарда Штрауса и Макса Регера стали известны русской публике только благодаря «Миру искусства» и «Вечерам современной музыки».