Джин Грин — Неприкасаемый
Шрифт:
— Что это за парень, Джек? — спросил он, мотнув головой в сторону атлета. — Какой-то он странный. За все две недели нашей работы я видел его раза три, не больше.
Цадкин сдержанно улыбнулся.
— Это Евгений Гринев. Он приписан к нашему пресс-центру.
— Я вам говорю, что видел его на выставке раза три, не больше, — повторил Бивер.
Цадкин осторожно осмотрелся: кафе было пусто. Шурочка, шевеля губами, читала толстый роман.
— Неужели вы не понимаете, Лестер, что это за птица? — тихо сказал Цадкин. — Когда в Штатах его зачислили в мой персонал, я попытался выяснить его медицинскую квалификацию,
— Скотство! — буркнул Бивер. — Всюду лезут эти «неприкасаемые»! Хотя бы медицину оставили в покое.
— Это не наше дело, Лестер, — сказал Цадкин.
— Как это не наше? Предположим, его здесь накроют, этого «неприкасаемого», что тогда русские будут думать о всех нас, честных врачах? Ох, не нравятся мне эти «спуки» [106] !
— Надеюсь, вы не подведете меня, Лестер? — сказал Цадкин и встал. — Впрочем, возможно, и вы «неприкасаемый»? Тоже «спук».
106
«Спук» (spook) — призрак, прозвище работников ЦРУ в США. (Прим. научного редактора.)
— Может быть, от «неприкасаемого» слышу…
До полудня Джин работал в пресс-центре, если можно назвать работой вялую пикировку с секретаршей мисс О'Флаэрти. Потом Цадкин в довольно недружелюбной форме предложил ему заняться тремя молодыми врачами из Новосибирска, хирургом и двумя рентгенологами.
— Боюсь, Джек, что это дело не по мне, — пробормотал Джин, глядя Цадкину прямо в глаза.
Цадкин неприязненно молчал.
— Пожалуй, Джек, погребу-ка я отсюда, — сказал Джин.
— Гуляйте, гуляйте, дело молодое, — буркнул Цадкин, а мисс О'Флаэрти разочарованно отвернулась.
Джин вышел из парка, окинул взглядом широкую площадь вокруг метро «Сокольники». Купол ультрамодернистских выставочных павильонов и купола старинной церкви с золотыми звездами по глазури, станция метро и желтые покосившиеся двухэтажные домики странное здание в виде шестеренки, конструктивизм двадцатых годов, неуклюжая пожарная каланча конца прошлого века, многоэтажные новостройки, краны и рядом деревянные заборчики дач — чудом сохранившиеся островки почти сельской жизни, обтекаемые интенсивным уличным движением, — Москва продолжала поражать его, хотя он был здесь уже две недели.
Все-таки это было чудо — Джин Грин в Москве! Он ходит по улицам, разговаривает с продавщицами, с дворниками, с шоферами такси, с милиционерами, все его считают русским, не церемонятся, не замыкаются, не тащат его на Лубянку. Никому и в голову не приходит, кто он такой.
Думал ли он об этом в Брагге или в той чудовищной «Литл Раша»? Думал ли он об этом, когда «отдавал концы» в госпитале спецвойск в Ня-Транге?
Все эти дни в нем жило чувство открытия нового мира — вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, который мучительно вспоминаешь утром и ничего не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что он был огромный,
Все это путешествие в Россию было для Джина фантастическим, гораздо более диковинным, чем джунгли Вьетнама. В конце концов флора и фауна джунглей были досконально изучены в Форт-Брагге и на Окинаве; в конце концов джунгли соответствовали тому, что он усвоил на занятиях; тогда как зловещая «Литл Раша» так же походила на настоящую Россию, на Советский Союз, как чучело орла на живого орла, как нарисованная яичница на яичницу настоящую, трескучую, в пузырях.
Джин вспомнил первое ощущение России, первое ошеломление, и этим первым ощущением был, конечно, язык.
Когда открылись люки «боинга» и рабочий с подъезжающего трапа гаркнул нечто русское, непереводимое, когда носильщики, служащие аэропорта, таксисты, прохожие, девушки, старухи, дети, все вокруг заговорили вдруг по-русски, он неожиданно с невероятной болью и тревогой почувствовал ощущение родины.
Всю жизнь русский язык был для него языком замкнутого круга людей, в основном интеллигентных людей. Он казался ему каким-то изысканно-печальным анахронизмом, каким-то странным пузырем, сохранившимся в море бурлящей, искрящейся, деловой, пулеметной, хамской, грубовато-дружелюбной американской речи.
И вдруг, вдруг… все переменилось, и мир, «прекрасный и яростный мир» заговорил по-русски, с отцовскими и материнскими интонациями, а английский съежился до минимальных размеров, как проколотый баллон.
Потом начались блуждания по Москве, Джин почти не спал. Он мог круглые сутки ходить по этому прекрасному городу пращуров, ему хотелось видеть его и ранним пустынным утром, и в часы «пик», и ночью, и на закате.
Все самые малые мелочи поражали его, и, главное, поражала его естественность жизни этого многомиллионного города, естественность встреч, ссор, прогулок, драк, поцелуев, бесед, споров, торопливости, медлительности, деловитости, дуракаваляния. Все заранее продуманные схемы России расползались на глазах.
И где-то здесь, в людском море, ходил его брат. Брат… Человек одной с ним и Натали крови, какой-то неведомый Гринев. Если бы можно было взяться за поиски!
Пользуясь своей свободой «спука», независимым отношением к выставке и мистеру Цадкину, Джин почти все время проводил на московских улицах и всегда выдавал себя за русского, за коренного москвича. Это доставляло ему какую-то странную тайную радость.
Оторвав наконец взгляд от глазурных куполов церкви, Джин вздохнул, выбросил окурок сигареты и, чувствуя незнакомое расслабляющее волнение, направился к телефонной будке. Он набрал восьмизначный номер, покрылся испариной, сжал кулаки, и частые гудки занятости даже обрадовали его. Он вышел из будки, поднял руку. От стоянки тут же отделилось такси.
— К «Националю», шеф, — сказал Джин.
— К «Националю»? — весело сказал шофер. — Сделаем.
Глава двадцать пятая.
Черно-белое кино
Он долго выпрашивал у профессора разрешение на самостоятельную операцию и вот наконец-то услышал долгожданное:
— Ладно, сделайте аппендэктомию. Случай не запущенный.
Все было бы прекрасно, если б не странная повестка с приглашением явиться на Кузнецкий мост.
Вскоре раздался телефонный звонок: