Единая-неделимая
Шрифт:
Широкие рукава закрывали руки до локтя, и ниже были видны красивые кисти с маленькими розовыми пальчиками.
Вся она показалась Ершову красивой, как никогда, и, как никогда, желанной.
Хмель бросился в голову Ершову, словно туман на миг завесил ему глаза. Он встал из-за стола и бросил альбом. Тяжелая шашка глухо стукнула о ножку кресла.
— Марья Семеновна, здравствуйте.
Ершов протянул ей руку. Муся быстрым движением заложила обе руки за спину и, гордо выпрямившись, откинула голову назад.
— Что это значит, Марья Семеновна?
— Вы… дезертир… вы… — она не могла продолжать. У нее не хватило дыхания
— Идите вон!.. — глубоко передохнув, наконец, сказала глухим шепотом Муся.
— Меня?.. Вон? — проговорил Ершов, складывая руки на груди так, как делал это Андрей Андреевич, когда в своей речи говорил что-нибудь особенно сильное. — Меня, вон?.. Да вы понимаете ли, Марья Семеновна, кому вы это говорите?.. Да я не нынче-завтра буду член Совета солдатских и рабочих депутатов… Я, может, такое высокое назначение получу в армии, что никому и не снилось!.. Я предан революции… Я пошел за народом… А вы, я вижу, все еще в путах кровавого царизма. Да ежели донести на вас, ежели только товарищам сказать, какие такие контрреволюционные мысли у вас в голове, — вас сгноят в тюрьме!.. Туда сошлют, куда Макар телят не гонял… Вас можно даже, между прочим, и совсем истребить, как гидру буржуазных предрассудков! В теперешнее время, когда народ нашел пути к свободе, когда у него осталось позади все темное прошлое, когда плети, пытки, тюрьмы и смертная казнь отменены навсегда, в эти великие дни свободы я не вижу ни на вас и нигде в комнатах ни нашего священного знамени, ни красного банта или какого другого признака преданности революции. Можно сказать, наоборот! В эти дни, когда справедливый народный гнев готовит достойную участь Николашке Кровавому, вы оставляете висеть на стенах его портреты, да еще с коронами, то есть с атрибутами его проклятой власти.
Муся не дала ему окончить. Судорога точно от боли пробежала по ее лицу, она протянула вперед руку и сказала:
— Вон!.. Немедленно… Сию же минуту… Вон отсюда… и навсегда!..
Глаза ее блистали такою силою, что Ершов неожиданно для самого себя как-то съежился, неловко выбрался из-за кресла и вышел с прихожую. В прихожей он потоптался в нерешительности, потом нахлобучил на брови фуражку и вышел на лестницу.
XI
Когда Ершов шел по улице, его голова горела мыслями о мести.
Сегодня же, сейчас он все расскажет Андрею Андреевичу и Хоменко, добудет ордер на обыск, соберет красногвардейцев и с ними нагрянет на квартиру. Он добьется ареста Муси и самого жестокого ее наказания…
Но он не сделал ничего. Он даже никому не сказал. Он чувствовал, что в Мусе он найдет такое сопротивление, что либо ее придется прикончить, либо выйдет слишком громкий скандал.
«Оно, конечно! Почему ее, суку, и не прикончить! Что в ней? Не душа, а пар…» — злобно навинчивал себя Ершов.
Но когда вспоминал ее, прямую, гневную и стройную, он чувствовал в ней какую-то такую силу, против которой идти не мог.
Это Мусино «вон» и «арештант» деда Мануила долго преследовали его и мешали ему вполне отдаться своей новой, такой великолепной, нетрудной и хорошо оплачиваемой службе.
От него спрашивали указания квартир гвардейских офицеров и рассказов о том, кто, где и как жил. Его брали на обыски и на выемки из банковских сейфов, и через Хоменко и Андрея Андреевича ему не раз перепадали золотые
Когда осенью советская власть выгоняла Временное правительство из Зимнего дворца, Ершов, уже во главе целого отряда матросов с «Авроры», с толпою вооруженных рабочих занял Зимний дворец и прекратил последние попытки сопротивления юнкеров и женского батальона.
Революционная карьера Ершова катилась быстро: его выдвинули в передние ряды рабоче-крестьянской Красной армии, и к лету 1918 года он уже был двинут во главе дивизии на Юг России усмирять восстание «казачьих и помещичьих банд».
С ним вместе ехали Андрей Андреевич и Михаил Борисович Гольдфарб, еврей, комиссар его большого и пестрого отряда.
Ершову в быстром потоке жизни было не до Муси Солдатовой, и он не думал о ней теперь уже давно.
Только изредка, по ночам, когда вдруг просыпался он от какого-то непонятного и жуткого толчка в сердце, он прислушивался к тяжелому храпу Хоменки и тихому посвистыванию носом Гольдфарба, и вдруг вспоминался ему тот прежний страшный сон: узкие, коленчатые трубы, покрытые вонючею слизью, их спертая духота и зыблющаяся внизу черная смрадная поверхность. Тогда съеживался он под одеялом, укручивался туда с головой и с внезапной тоскою вспоминал Мусю и деда Мануила. Неужели с ними все кончено навеки? И тогда ему слышался снова шамкающий старческий голос: «арештант» и грудной, звенящий, девичий возглас: «вон!»
И казалось тогда Ершову, что от этих двух голосов ему не уйти никогда.
XII
В степи весна 1918 года подкралась тихо и незаметно. Она была незаметна для людей, занятых новым, далеким от природы делом. В природе же весна шла по своему, веками установленному порядку. Вдруг теплее стали солнечные лучи, дольше стало останавливаться солнце над степью, сверкать на снежных просторах, ослепляя глаза, и синевою стали отдавать блестящие просторы глубоких снегов. И, как-то сразу на дальнем кургане показалась черная точка, точно круглая плешь на макушке седого негра. Она закурилась туманом, будто там из земли пошел дымок, и стала расти не по дням, а по часам, нарушая темным своим пятном однообразие белой степи.
Потом налетели обильные, теплые дожди, прошумели по снегу, пробили в нем круглые глубокие дырочки, сделали его ноздреватым и рыхлым, а сами зажурчали откуда-то снизу, запели весеннюю песню и понеслись веселыми ручьями по скользким наезженным колеям широких степных шляхов… Понесли вниз солому и прелый навоз и зажурчали на дне балок воронками, подмывая снеговые пласты.
Пахуч и свеж стал ветер, и из-под белых борозд, еще покрытых снегом, на черной земле изумрудом рассыпались иголки густых озимей. К урожаю хорошему!
А там кто-то на селе сказал: жаворонки прилетели. И когда вышли на другой день, было бездонно голубое небо, золотистый теплый воздух, черная земля только у северных пристенов хранила снежные полосы, а в небе на перебой заливались, стараясь перекричать друг друга, веселые жаворонки.
И такая благодать, такой мир был в небе и на вязкой, липнущей на ноги степи, что как-то сразу опротивели слобожанам митинги и споры о земле и потянуло в сараи, где лежали на зимнем покое плуги, на базы, где призывно мычала скотина, на конюшни, где в соломе хлопьями валялась зимняя шерсть бурно линявших лошадей.