Единая-неделимая
Шрифт:
— А что вы думаете. Еще с удовольствием. Вы, Андрей Андреевич, не удивляйтесь. Они никогда по-настоящему не верили, а теперь рады свою развязность показать. Что хотите, сделают.
Андрей Андреевич смотрел на Трухачевского и думал: «Паж… императорского Пажеского корпуса. Гвардейского полка офицер… Откуда у него все это?»
— Старуха-то убивается, вероятно?
— А, ну ее!
Трухачевский грубо, по-солдатски выругался.
— А зачем вы это делаете?
— Зачем?
Трухачевский замялся. Он как будто не знал и сам.
— Как
— Не совсем. Мне кажется. Простите, что я так прямо говорю… Мне кажется, что это ненужная жестокость в отношении старого человека.
Трухачевский посмотрел на него ясными глазами. Его взгляд был чистый и безмятежный, как взгляд ребенка.
— Знаете, товарищ, — сказал он, — надо, чтоб люди поняли наконец, кто они. Ни прошлого, ни будущего, эфемериды, из слизи возникающие и в слизь нисходящие. В них сидят предрассудки многих тысячелетий. Чтобы выбить эти предрассудки, нужны решительные и крепкие меры, и мы их примем.
— А как же? — начал, было, Андрей Андреевич и запнулся. Ему вдруг захотелось сказать про те голоса, что слышит он в воздухе, про те тени, что видит он возникающими из стен, про весь тот невидимый мир, который — для Андрея Андреевича это было несомненно — существует.
Но Андрей Андреевич не сказал ничего. Когда он шел домой по взбаламученному, шумному Петербургу, он думал:
«Дьяволу служим… Не зря этот повесил дьявольскую икону. Насчет старухиных предрассудков это только хитрость. Ну, что же! Может быть, ему и лучше служить?.. Отлично! Будем служить дьяволу!..»
Закатное летнее солнце было низко. Красными огнями пылали стекла домов, точно за ними, позади занимался пожар. Вдруг Андрей Андреевич почувствовал какой-то неопределимый внутренний толчок. Он поднял голову.
Он шел по площади. На ней был храм. Широкие ступени, вход низкою аркою, двери дубовые раскрыты. Пусто и темно было внутри. Чуть мигали редкие огоньки лампадок. Над аркою входа вилась славянскими буквами золотая вязь, горела на солнце. Андрей Андреевич вгляделся в надпись.
— «Созижду Церковь Мою и врата адовы не одолеют ю»…
V
Андрей Андреевич занял в Совете видное место. Его там оценили. Оценили его ум и беспринципность, а главное — его преданность революции. И в самом деле, он так просто и без колебаний отошел от России, — сначала к революции, а потом к Третьему Интернационалу.
Сделать это ему было легко.
Россию он никогда не любил и не понимал. Его сердце не трепетало от гордости, что в Калише говорили по-русски и там висели русские вывески и бело-сине-красные флаги. Его не трогало, что какие-нибудь самоеды были православными или что на Камчатке был свой епископ. Он никогда даже не думал о таких пустяках.
Россия представлялась ему только каким-то колоссальным, скучным, серым пятном с чахлыми березами, деревянными избами и кроватями с клопами. Теперь он легко сошелся с самыми крайними членами Совета. И заискивающее подобострастное
К его квартире каждый день подавали автомобиль.
— Пожалуйте, товарищ… Садитесь, товарищ… Разрешите закурить, товарищ.
Подле него Хоменко. Красивое, упитанное лицо лоснится самодовольством. Под глазами синяки. От Хоменки припахивает тонким французским вином и хорошими духами. На его толстых пальцах перстни, ногти отполированы и блестят розовым агатом. От мускулистых рук веет зноем сильного тела.
— Хоменко мой? — говорю, ласково жмурясь, Андрей Андреевич.
— Ваш, товарищ, — отвечает подобострастно Хоменко.
Андрей Андреевич вспоминает, как вчера, в Смольном, маленький, щуплый еврей бил по зубам рабочих-красногвардейцев и, шипя и плюясь, кричал шепелявым акцентом:
— В-ви с-с-с-во-л-лачь!
«Вот захочу и ударю по лицу Хоменко, буду на него топать ногами, плевать — а он будет извиняться. Ведь хорошо! А кто я? Андрей Андреевич… Никто никогда не интересовался даже узнать мою фамилию, кто я такой, чем я живу. Тверская, бывало, скажет: «Андрей Андреевич, завтра в три часа пройдем с вами Рубинштейна и Гуго Вольфа». — «Слушаюсь…» Придешь к Сеян, Варвара Павловна надует губки, топнет ножкой и крикнет капризно: «Да играйте же, Андрей Андреевич, что вы мокрицею у рояля сидите»… И заиграешь… «Ах, Боже мой! Танго, танго я хочу, а он, нелепый человек, вальс играет… Никогда не угадает…» Офицеры, Морозов — многие на «ты»… А едут куда-нибудь, не пригласят… А теперь… Захочу — и Сеян будет в глаза смотреть».
— Товарищ Хоменко, а что, если бы, скажем, у некоей балетной артистки я заподозрил спрятанные пулеметы, мог бы я с обыском прийти?
— Простое дело! Ордерок изготовить и вся недолга!
— А Временное правительство?
— Плевать нам на Временное правительство!
— Хорошо… Ну, а если, скажем, некая прелестная молодая танцовщица по совершенно точным сведениям оказывается дочерью сверхсрочного вахмистра, старорежимника и убежденного контрреволюционера?
— Может, угодно, товарищ, предоставить ее под арест на вашу квартиру? Для политического, значит, вразумления! — смеется Хоменко. Он деликатно похлопывает своей увесистой ладонью по угловатому тонкому колену Андрея Андреевича и участливо спрашивает:
— Справитесь ли?
«Это революция… Вот и плоды ее. Вот ее завоевания, — думает Андрей Андреевич. — Рухнули условности, расширились возможности, и дурак будет тот, кто не воспользуется. А почему бы и нет? Я коммунист. Это мне ничего не стоит».
А Хоменко продолжает угодливо:
— А я что хотел доложить, товарищ. Может, наш «панкарт» вам не нравится. Тогда можно вам расчудесного «ролс-ройса» предоставить. Только слово молвите.
Андрей Андреевич раскуривает тонкую сигару, — вчера ему в Совете подарили целую коробку, и говорили