Единая-неделимая
Шрифт:
Едва они вошли в гостиную, как из другой двери туда вошли Надежда Алексеевна и Андрей Андреевич.
Надежда Алексеевна приветливо поздоровалась с Морозовым и, кивнув головой Ершову, нерешительно сказала:
— Здравствуйте!
— Здравия желаю, барышня, — ответил Ершов.
Он решил держать себя строго, по дисциплине. Ему слово «барышня» было противно, но назвать по имени и отчеству не посмел. И опять ругал себя мысленно: «Ну, что она? Баба как баба. И чего я робею».
Но тут же почувствовал, как мало походила она на бабу. В ее красоте было нечто духовное, чего не видал
— Что ж, господа, начнем, — сказала Надежда Алексеевна. — Сергей Николаевич, садитесь сюда за стол, смотрите альбомы нашего Ополья, там и мою Львицу увидите. А вас, — обратилась она к Ершову и не знала, как ей называть его, — я попрошу сыграть под рояль вашу партию, а я прослушаю.
Ершов достал корнет. Надежда Алексеевна сначала села в стороне у двери, но потом встала, подошла к Ершову и, стоя сзади него, следила за нотами, переворачивая страницы. Это смущало Ершова, и он играл хуже, чем обыкновенно.
Когда он кончил и, вынув мундштук, продувал инструмент, перебирая вентиля, он не смет поднять глаз на девушку. Он был красен от напряжения и смущения, но еще больше от злости.
— Очень хорошо, — сказала Тверская, — очень, очень хорошо. Я поражена, как вы играете. Вы не были в консерватории? Где вы учились?
— В полку.
— У вас там, я вижу, чудесный капельмейстер. Но вот, я попрошу вас послушать некоторые оттенки. Давайте, Андрей Андреевич.
Тверская запела.
Вдруг точно брызнули какие-то яркие лучи на ее лицо, зажгли глаза страстью, расширили зрачки, протянули по ним туманную поволоку и прикрыли ресницами. Ее голос лился и пел, как голос самой любви.
Она пела, глядя в сторону, но при первых же звуках ее голоса Андрей Андреевич насторожился. И он, и Ершов поняли, кому она пела.
Андрей Андреевич чувствовал, что она не та, какая была вчера на концерте. Новая сила таилась в ее пении, и по-иному звучала страсть музыки и слов.
Во тьме твои глаза блистают предо мною, Мне улыбаются… и голос слышу я… Мой друг… мой нежный друг… Твоя… Мой друг, мой нежный друг… Твоя… Твоя… Твоя…
Вчера она пела перед тысячью зрителей и не было тогда этой силы страсти. Сегодня она пела перед одним и нашла в романсе другой порыв и другой крик души.
Андрей Андреевич съежился и насторожился. Он почуял тот страх, что по ночам гнал его к людям, не давая ему покоя. Ему, знавшему тайны Ополья и Дюкова моста, в голосе Надежды Алексеевны послышался вызов темным силам, и он испугался за нее.
«Знает же она, — подумал он, — что не смеет любить. Зачем это?»
Морозов, листавши альбом, оторвался от фотографий, слушал, понимал и не смел понять. Слишком скоро, слишком хорошо, слишком просто и чудесно. Теплый свет лился из-под прикрытых ресницами, вдруг сузившихся и ставших длинными глаз и освещал душу Морозова. Он не мог вынести этого света и стал смотреть опять в альбом. На раскрытой странице была большая фотография и под ней надпись: «Дюков мост».
Несколько мгновений Морозов не слышал музыки, ни голоса. Точно мягкий колпак надвинули ему на голову и закрыли глаза и уши. Было похоже на то, что он лишился сознания, но это продолжалось так недолго, что он не изменил положения
— Мне, барышня, так никогда не сыграть.
— А вы попробуйте. Мы будем вместе. Я вам помогу. Ершов вспомнил учителя Краснопольского и уроки церковного пения. Это воспоминание ободрило его. Он смело взял корнет, и ровные, певучие звуки отдались о стены гостиной. Перед ним стояло влюбленное лицо красавицы девушки. Точно в уши шептала она ему слова страсти и воспламеняла звуками своего голоса, вливая огонь своего чувства в его инструмент.
Теперь Ершов играл совсем по-иному.
Морозов, не спуская глаз, смотрел на Тверскую. Ее лицо побледнело. Она смотрела на Ершова, и чуть шевелились ее губы, следя за звуками корнета. И была в лице ее мука… и обреченность…
Та самая обреченность…
XXXIII
Вечером, в субботу, возвращаясь с конюшни трубаческого взвода, с уборки лошадей, по полковому двору, покрытому перебуровленными пластами снега и льда,
Ершов увидал, как к углу казармы, где была лестница, шедшая в квартиры сверхсрочнослужащих, подъехали извозчичьи дрожки и с них сошла маленькая женская фигурка, закутанная в капор и неуклюжую шубку.
Он узнал ее сразу. Это дочь вахмистра Солдатова Муся приехала к отцу.
Ершов помылся у общего умывальника взвода и припомадил волосы. Он носил их на пробор. Потом еще раз посмотрелся в зеркало, подкрутил молодые усы, обмахнул платком рейтузы и сапоги и пошел к Солдатову.
В квартире вахмистра, состоявшей из двух комнат, было жарко и пахло деревянным маслом и пареным веником. Вахмистр с вахмистершей только что вернулись из бани, и веник, брошенный на порог у дверей спальни, благоухал березовым листом. В раскрытую дверь спальни был виден большой киот с образами и перед ним зажженная лампада. В «парадной» комнате, на длинном столе, на одном конце лежали книги и листы эскадронной отчетности и деревянные счеты с желтыми и черными фишками, а на другом горка батиста и нитки. Здесь сидела Муся и усердно, по-детски надув губы, вышивала гладью.
Муся поздоровалась с Ершовым и продолжала работать. Ершов сел против нее, вахмистр вышел в сени и крикнул солдата из эскадрона, чтобы поставить самовар. На широком казарменном окне, задернутом темно-синею занавеской, в большой клетке от звука голосов зябко зашевелились птицы. Снегирь, уже, было, уснувший пушистым серо-розовым клубком, лениво вынул голову из-под крыла и недовольно отряхнулся.
— Ну, как, музыкант? Хорошо сошла вчора репетиция? — спросил, садясь за стол подле дочери, вахмистр.
— Господа придумают тоже… — пренебрежительно, закуривая папиросу, сказал Ершов.
— А что же? Рази неправильно? Она-то, води, поспособнее тебя будет, да, может, и училась не по-твоему, не в солдатской казарме. Мусенька сказывала, — первая она певица в Императорской в опере была.
— С деньгами все возможно. Поручик Морозов на нее глаза пялил…
Муся подняла небесно-синие глазки от шитья, тяжело вздохнула, отложила работу и взяла снова. Она начала шить, но иголка плохо попадала в рисунок.