Эхо прошедшего
Шрифт:
Коленька — как мы его немного насмешливо называли — почему насмешливо? Это Саввке, несмотря на всеобщее увлечение дядей Колей, всегда чего-то в нем не хватало, что-то ему мешало безоговорочно его полюбить — или излишняя самоуверенность, или некоторые его взгляды на искусство, вообще на жизнь, даже его умение все делать: он и готовить умел получше иного повара, и шить. Только подумать: нигде портняжному делу не учившись, он сшил себе брюки галифе с таким искусством, что известный в Одессе портной, Шиферзон (рассказывал Коля) сказал: «Да, вот это вещь!»
И рисовать он умел… Может быть, именно в этом, родном Саввке искусстве и было у Коли это «что-то», не нравящееся
Мама была очарована Колиным пением. Она самозабвенно любила оперное, камерное пение — только эстрадного не признавала, да тогда, собственно говоря, эстрада в теперешнем понимании была в эмбриональном состоянии и иллюстрировала по тем временам достаточно низкие понятия, как, например, цыганщина и джаз-банд…
Мама всегда говорила: «Меня хлебом не корми, а только поставь у рояля хорошего певца и позволь мне ему аккомпанировать!» А тут этот двоюродный братец, у которого и прекрасный голос, и серьезное отношение к вокальному искусству, и большое, упорное стремление сделаться оперным певцом. Тут, наверное, Коля сделал большую ошибку своей жизни — голос его все ж таки не имел той силы, которая могла бы покрыть просторы оперного зала. Мама, конечно, это сознавала, но ей импонировало упорство, с каким Коля шел к своей цели, и она с радостью согласилась служить ему аккомпаниаторшей.
Так и начались почти ежедневные посещения Коленьки. Из маминого кабинета постоянно слышались бесконечные вокальные упражнения.
— А-а-а! — тянул Коленька вверх, как-то по-особенному дыша и открывая рот. — А-а-а! — спускался он вниз, и так до бесконечности…
Зато с каким восторгом я вслушивалась в арии итальянских и русских опер, в романсы Глинки, Чайковского. Передо мной открывался целый мир неизвестной мне доселе красоты.
Я была польщена, когда Коля попросил перевести тексты нескольких итальянских песен. Мне необычайно нравилась одна (народная ли?) песня: «Фенеста, кэ лючиве, мо нон люче…» — «горел свет в окне, а теперь погас, заболела моя Ненелла, умерла. Теперь ее душа со святыми в райском саду».
Мама сказала мне, что песня эта стала народной после того, как Беллини написал свою «Норму», — это ария из оперы, она вошла в народ, и простой неаполитанец, конечно, и не подозревает об этом: придумал свои слова, на своем неаполитанском жаргоне и поет, когда ему взгрустнется… Я слышала потом оперу «Норма», но этой арии, до боли знакомой, много раз оплаканной, так и не услышала, — не может быть, чтобы мама ошиблась! Наверное, я плохо слушала…
Из Праги летом мы получили телеграмму — у нашей сестры Нины-Ниниши родился сын Митя, и мы все превратились кто в тетю, кто в дядей, а мама стала бабушкой. Это новое звание маме так не понравилось, что она строго-настрого запретила так себя называть.
— Когда Митя заговорит, он будет просто называть меня тетей Аней, — сказала она.
Нина, еще до отъезда мамы в Париж, вышла замуж за студента Володю Капенкина, совершенно неимущего красивого молодого человека, родом откуда-то с Волги. У него был небольшой шрам на лбу, не позволявший ему поднимать одну бровь, что придавало его лицу несколько надменное выражение, твердая походка широкими уверенными
Мы все уехали, а Нинка осталась во Вшенорах, и все вышло так, как предрекала мама: нищенская жизнь, грязная дорога на станцию, бесконечная осень, зима в низенькой хибарке, в комнатушке прямо с улицы, ведра с водой, вечно коптящий, ревущий примус… Володя возвращался из города последним поездом, — Нина целыми днями была одна. Как должно было быть скучно ей, так любившей беззаботное веселье, смех, красивые платья. «Я не красавица, но я очень хорошенькая», — любила говорить она, любуясь собой в зеркале. И вот теперь у нее ребенок — как она справится с ним, такая неумеха, такая неприспособленная?..
Дядя Коля уговорил маму отправить нас вместе с тетей Наташей на берег Атлантического океана, в небольшой рыбачий городок Сен-Жиль-сюр-Ви, где снимала дачу Марина Ивановна Цветаева со всем своим семейством. Марина Ивановна нашла нам в этом городишке комнату с кухней. Коленька доказал мне, что на океане и в сентябре стоит жаркая погода, — во Франции начало занятий не первого сентября, а первого октября именно потому, что стоит жара. Начало осени — это и жатва, и сбор овощей, а главное, винограда по всей стране. Многие учащиеся старших классов разъезжаются по виноградникам и неплохо подрабатывают, питаясь во время сбора тем же виноградом, — его можно есть в любом количестве.
Мы, услышав про океан, изо всех сил старались во всем угодить маме и помочь тете Наташе. В первых же числах сентября мы отчалили от перрона Западного вокзала и, проведя ночь в жестком вагоне, ранним утром уже ехали по очень унылой, однообразной равнине, где должна была появиться непостижимо прямая черта горизонта — место слияния земного океана с лазурью воздушного. К сожалению, никакой вожделенной черты мы не увидели. Поезд уже вкатил на дрянной вокзальчик этого городишки. С улицы моря тоже не было видно, но уже чувствовалось близкое его присутствие: во-первых, в щелях тротуара, трещинах стен, повсюду виднелся песок — мелкий, почти белый. Он потрескивал под ногами, скрипел на зубах, старался засыпать чахлую «городскую» растительность — жалкие комочки серой травки и такие же серенькие деревца, почему-то наклоненные в одну сторону: от вечного ветра, дующего с океана, как сообразили мы потом.
Транспорта не было, и мы потащились пешком.
Вот и мост через речку со странным именем Ви, что значит Жизнь. Странно, но интересно, наводит на разные размышления. Речка грязная, мутная, и илистое дно почти обнажено. Видя наше недоумение, провожавший нас подросток — мы захватили его на вокзале, и он был рад заработать несколько су — объяснил, что сейчас в океане отлив и потому в реке мало воды.
«Где именье, а где наводненье!» — подумала я, но тут нашим глазам открылась морская бухта, в ней стояло, вернее, лежало — воды-то почти не было! — несколько рыбачьих лодок, баркасов. Кроме этих лодок из грязи и ила торчал грязный металлолом — остов железной кровати, какой-то котел, дырявая кастрюля, а там виден железный стул, вернее, его три ноги… Прямо свалка какая-то, а не бухта. А от открытого моря нас, видимо, отделяет гряда высоких дюн, замыкающих бухту. И все-таки это бухта, — вот причалы, вот кнехты!