Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
В Вознесенскую церковь я пошел тою же дорогой, которой шел домой январским утром по возвращении в город, то есть с Крестовоздвиженской вышел на Солдатскую, а потом — на Малую Вознесенскую. День был пасмурен, но камни просохших тротуаров тепло отсвечивали. Тонкий парной запах оттаивающей земли на удивление пробивался сквозь гущу запахов нечищеных выгребных ям. Голодные бродячие собаки на углу Солдатской перекрыли дорогу. Я усмехнулся, потому что тотчас вспомнился мой путь на Олтинскую заставу, когда мне и уряднику Расковалову пришлось оружием отбиваться от такой же, но только специально науськанной на нас своры. «Вот вся революция. Распущен народ, распущены собаки, и благоухают нечищеные выгребные ямы!» — подумал я. Вопреки революции, собаки пропустили меня молча.
Я шел мимо здания нового театра, когда вдруг увидел выходящего из-за него со стороны Водочной улицы вчерашнего мастерового с офицерской выправкой, выходящего явно мне вслед. Он не ждал, что я оглянусь.
С этаким настроением, представляя себе, как сволочь Богров входит в Киевскую оперу, чтобы застрелить премьер-министра правительства Петра Аркадьевича Столыпина, вошел я в Вознесенский храм. Я сразу понял, что Натальи Александровны еще нет, хотя в полумраке и среди народа высмотреть ее, будь она здесь, было едва ли возможно. Я со свечой прошел к Матушке-заступнице, помолился и спятился назад, давая место около иконы другим, как Наталья Александровна легко взяла меня за локоть.
— Боречка, не наступите на меня! — сказала она одним дыханием.
Я внутренне поморщился, но оглянуться на Наталью Александровну попытался с виноватой улыбкой. Я оглянулся — а в двух саженях от нас торчал в толпе мастеровой.
— Ну, это уже декаданс! — зло сказал я.
— Боречка, что? — шепотом спросила Наталья Александровна.
— Я оставлю вас на минуту, простите! — отстранил я ее и пошел на мастерового. — И все-таки какого полка? — сдерживаясь, спросил я.
Мастеровой ничуть не смутился.
— Триста тридцать пятого Анапского! — сказал он. — Разрешите представиться, поручик Иванов! — сказал он.
— Такой же поручик Иванов, как я персидский принц Салар-эд-Доуле? — усмехнулся я.
— Возможно, вы действительно персидский принц, но честь имею представиться, я действительно поручик названного полка Иванов! — вежливо сказал мастеровой и тоже в качестве издевки спросил разрешения продолжить отправление культа.
— Впрочем, передавайте своим товарищам по полку мой поклон! — сказал я.
Когда мы с Натальей Александровной пошли из храма, моего соглядатая поручика уже не было. Я и потом украдкой оглядывался. Но он или оставил меня, или стал искуснее хорониться.
С Натальей Александровной мы пошли на набережную.
— Какой убогий городишко. И угораздило же тебя, Боречка, здесь родиться! — сказала она.
Лед на пруду еще сошел не весь. Цветом он копировал пасмурное небо. И вообще, Урал отличался способностью в непогожий день своей сизостью навевать самое угрюмое настроение. Но я слов Натальи Александровны не стерпел.
— Извините, а вы какой город осчастливили своим появлением на свет? — спросил я.
Она не поняла моего тона.
— В Варшаве! В Варшаве, Боречка! — сказала она так, будто нам обоим предоставляли выбор места рождения, но она выбрала со всем тщанием, а я ткнул пальцем, куда пришлось.
— И что же ваш муж? Успешно он усваивает курс? — в оскорблении за свой город, спросил я.
— Степаша туп. Но, в отличие от некоторых, он добивается своей цели. Не в старой армии, так в этой он будет генералом! — резко ответила она.
Я понял ее слова как претензию мне и, не умея, да и не желая препираться, смолчал.
— Но ты хоть помнишь нашу последнюю встречу? — спросила она.
— Я ничего не забыл! — в ожидании прежних выяснений отношений, отстраненно сказал я.
— Да ты ничуть не изменился! — с язвой и в непередаваемом своем умении облечь язву в нечто невинное, сказала она.
Сколько-то мы прошли молча. Я злился. Она это чувствовала и, то ли сдерживаясь, то ли наслаждаясь, едва заметно кривила губы улыбкой. Не доходя дома Севастьянова, занятого ведомством Яши, я попросил повернуть обратно. И мы пошли обратно. При этом она не сдержалась отметить, что сразу же не следовало идти в эту сторону. Я опять смолчал.
— Только-то и умеешь молчать, злиться и бежать от женщины! — сказала она.
— Да, сударыня. Ничего другого Бог не дал! — сказал я.
— Боречка! — схватила она меня за руку. — Ты бы знал, Боречка, сколько я плакала по тебе! Да что плакала!
Я был согласен с этой характеристикой. Я был согласен оказаться полным ничтожеством, подлецом в глазах Натальи Александровны, только бы она далее сказала о полном разрыве в связи с моей ничтожностью и подлостью наших отношений. Я пережил их. Они для меня остались в прошлом. И не столько уж именно я был в этом виноват. Верно, я не умел любить. Но можно ли было любить, например, лошадь, постоянно ищущую возможность лягаться! Можно ли любить человека, который не догадывается ничего о тебе знать! Она говорила о своей любви. Она попрекала меня в отсутствии любви к ней у меня. Но она ничего не знала обо мне. При всей хитрости выловчить у дядюшки сведения обо мне, все равно она ничего обо мне не знала. Ей хватало своего чувства. Из этого выходило — любила ли она меня? Потому-то я хотел ее слов о полном разрыве. О себе же я полагал, что за меня красноречиво сказал мой уход в тот день страстной пятницы. Я не знаю, кто бы выдержал того, как она со мной обращалась. «Вы чужой, Боречка! На вас этот мундир, этот вызывающий белый крестик! Эта корзина роз, словно какой-то провинциальной актриске! Все это пошло, Боречка! Помолчите и имейте мужество быть виноватым! Вы хотя бы мысленно внушили мне, что вы не погибли, как я считала, что вы живы?» — говорила она мне. Все, что я ни сделал бы, ею не принималось. Белый крестик — почему я смотрелся в ее глазах пошло с орденом Святого Георгия, который по статусу был неснимаемым? Потому что его не было у ее мужа Степаши или у дядюшки? Как я мог ей мысленно внушить о том, что я жив? Это же обыкновенная претензия. И никуда бы она не пошла. Она бы не бросила мужа, как пыталась внушить мне. Это было ложью. Не пошла бы она в сестры милосердия, чтобы лечить меня. Это тоже было ложью. Она себе позволяла все. Мне она не оставляла ничего.
Все это было во мне. Но всего этого я не умел сказать — и хорошо, что не умел, так как говорить об этом было бы именно пошло. Вот так мы шли с Натальей Александровной, явно уже ненужные друг другу. Но она из подлинного ли желания продолжить наши отношения, из прихоти ли вздорной женщины оставить последнее слово за собой говорила мне о своих страданиях, она обличала меня. Я же терпеливо ее сносил. И я не мог даже себе сказать, зачем мне это было нужно.
От нее я пошел Вознесенским переулком, и около дома Шаравьева, когда я по привычке смотрел на него с некоторым недоумением за его не вполне удобное расположение ниже полотна проспекта, мимо, со стороны Мельковского моста, проехало авто с Яшей. Яша, перетянутый портупеей крест-накрест поверх кожаной автомобильной куртки и в кожаном кепи, сидел на переднем сиденье. Он смотрел прямо перед собой, кажется, старался придать своему облику ничто царственное и демоническое. Подлинно же он смотрелся угрюмо и зловеще, будто его что-то изнутри ело, и он искал, на кого язву перенести. Меня он, конечно, не увидел. Я проводил его взглядом и совершенно механически пошел не через площадь в Малую Вознесенскую улочку, как намеревался, а пошел по проспекту и около Английского консульства с тоской вспомнил Элспет. «Вот мы здесь!» — сказала она. И это прозвучало так явно, что я от неожиданности оглянулся. В полусотне шагов за мной шествовал поручик Иванов. Я остановился. Он, понимая, что скрываться глупо, подошел.