Экспансия - 2
Шрифт:
<...Ну, - сказал он себе, - ты, наконец, один; ты даже не на земле, ты надмирен и вознесен, ты подданный логики, которая только и может созидать формулы, конечным результатом которых является это четырехмоторное чудо, переносящее тебя в Новый Свет за шестнадцать часов, а не за год, как триста лет назад. Думай, вспоминай, выстраивай схему, чтобы было что ломать и с чем спорить. С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой...
Сколько же раз я повторял эти строки, - спросил он себя.– Отчего именно эти слова так запали мне в душу? Отчего из сорока тысяч слов моего языка именно эти постоянно живут во мне? Мы погружены в тайну, - подумал Штирлиц, - и эта высшая тайна не идет ни в какое сравнение со всеми остальными, земными, здешними. Каждое мгновение, которое грядет, - тайна: я могу обернуться и встречусь взглядом с пустыми глазами двух или трех цинковомордых, которые и здесь неотступно следят за мной, или, наоборот, увижу лицо давнего друга. Тайна. Самолет держится устойчиво, и нет болтанки, к которой я привык, когда летал сюда, в Испанию, в тридцать шестом на "юнкерсах" эскадрильи "Кондор", или позже, в Краков, зимой сорок четвертого,
Штирлиц вдруг улыбнулся, оттого что явственно увидел лица Миньки, ванюшинского слуги, и его квартиранта - доцента Шамеса, когда они сидели в подвале, во Владивостоке, незадолго перед тем, как в город пришли войска Уборевича, и услышал слова Шамеса, который говорил, что мысли человеческие не исчезают со смертью плоти, они - в воздухе, они сохраняются вечно и придет время, когда человечество сконструирует аппарат, который запишет мысли Цезаря и Христа, Леонардо и Пушкина, Баха и Чаадаева...
<А ведь придет это время, - сказал себе Штирлиц, - и оно не за горами, потому что двадцать лет назад полет через океан казался утопией, а сейчас сидят в аэроплане семьдесят человек - действительно пятиэтажный дом в небе, и это уже перестало быть чудом... Но это перестало быть чудом после войны, - подумал он.– Как страшен Мальтус, ведь в подоплеке его теории лежит угодность мора, а нынешняя война была самым страшным мором изо всех, какие переживало человечество...>
Штирлиц вдруг усмехнулся: <Интересно, сколько еще времени придется ждать, пока Центр сможет уловить его, Штирлица, мысли и записать их на хитрые машины, не сконструированные еще учеными? А что такое мысль? Концентрат памяти голос фантазия - раскрепощенные представления о том, чего еще не было. Впрочем, видимо, так следует определять идею - мысль более вещественна, это скорее суммарный вывод из пережитого, конкретика>.
И вдруг он снова - в который уже раз - с мучительной ясностью услышал то, о чем говорили в соседней комнате, на конспиративной квартире Мюллера, куда тот привез его во время сражения за Берлин, в ы ч и с л и в с абсолютной точностью, что Штирлиц работает на русскую разведку. Быстро, захлебываясь, час за часом гестаповцы диктовали машинистке компрометирующие данные на французских политиков и русских военных, с которыми работало СД, когда те сидели в немецких концлагерях.
<Эти имена всегда жили в тебе, - подумал Штирлиц.– Этот страшный груз памяти не давал тебе покоя, но ты понимал, что лишен связи и не можешь передать Центру эти страшные данные об измене. А потом ты истязал себя одним и тем же вопросом: "Почему Мюллер, который мог в с е, умел учитывать любую мелочь, рассчитывал каждый свой шаг, не сделал лишь одного: не приказал Ойгену и Вилли сразу же закрыть дверь в твою комнату?" Ведь он хотел, чтобы я остался жив и стал его гарантом для Центра, отчего же п о з в о л и л мне услышать то, что было высшей тайной рейха?! Что, как не высшая тайна, подлинное имя агента? Да еще такого уровня, какого достигли те, чьи имена гвоздями вошли в мой мозг и сидят там постоянно, боль лишь на какое-то время затихает, но потом снова и снова рождается безответный вопрос: ,,Но почему же, почему такие люди пошли на вербовку к наци?! На чем их могли сломить? Кто? Где? Каким образом?!">
Самолет резко тряхнуло, хотя сахарных голов грозовых туч не было. Перемигиваясь, мерцали близкие звезды, а под крылом медленно (<Ничего себе медленно, пятьсот километров в час!>) проплывали пики гор, освещенные мертвенным светом луны.
<Интересно, - подумал вдруг Штирлиц, - а наступит ли время, когда люди перестанут бояться летать в аэропланах? Наверное, да. Сто лет назад все боялись поезда, каждое путешествие из Петербурга в Москву было событием в жизни человека: дьявольская скорость - тридцать верст, колесики махонькие, рельсы тонюсенькие, склизкие, неровен час - соскользнут, грохнемся с откоса, костей не соберешь, страх господень! А кто теперь думает о возможности катастрофы, устраиваясь в удобном купе? Думают, наоборот, о том, сколь п о л з у ч а скорость, как много времени, которое можно было бы употребить с пользой, пропадет зря, - писать трудно качает, а думать - так тянет на минор, расслабление, в то время как нынешний ритм жизни предполагает постоянную собранность - никаких отвлечении, даже окна квартиры целесообразнее завешивать плотными шторами или металлическими жалюзи; стол, стена, привычные корешки нужных книг - и все. Изволь думать предметно, то есть у з к о и про то именно, что вменено тебе в обязанность>.
Он резко поднялся и сразу же заметил в глазах
<И олень, - подумал Штирлиц, - таясь в чащобе, ни на что так не реагирует, как на резкое движение. Вот где ты усмотрел общие корни с меньшими братьями.
Цинковомордых нет, - понял Штирлиц, мельком оглядев пассажиров, - во всяком случае, здесь, в хвосте; и все пьют, даже женщины. Неужели только алкоголь дает ощущение храбрости? Иллюзию - да, - сказал он себе. Человечество, лишенное возможности по-настоящему выявить себя, придумало виски, джин, коньяк, водку, только бы погружаться в иллюзию предстоящих поступков - обязательно добрых, умных, смелых; ан проснулся - голова разваливается, пропади все пропадом, свет не мил... Ничего, отоспятся, когда прилетим в Новый Свет... "Если прилетим", - поправил он себя, нельзя быть категоричным в небе, когда ты - ничто и лишен всех прав, кроме одного: сидеть, пить виски и вспоминать, что было, пытаясь ответить себе на один только вопрос: случившееся сегодняшней ночью - игра Роумэна или все же п р о и з о ш е л тот Случай, который по справедливости следует называть Его Величеством?
П о д х о д ко мне на авениде Хенералиссимо американцев, появление Кемпа, затем Роумэн; ИТТ, Эрл Джексон, брат которого возглавляет разведку на юге Америки; Криста, повязанная с наци... Можно предположить, что мой полет есть звено неведомой мне игры, разведка умеет закручивать такие интриги, которые не под силу Аристофану с Шекспиром, ибо художник страшится вседозволенности, а Шелленберг нацеливал всех именно на это. Но нельзя же допустить, что ради какого-то Штирлица в Америке устроят фарс с привлечением к суду Бертольда Брехта и Ганса Эйслера, а ведь именно на этом дрогнул Пол Роумэн...>
В туалете пахло горькой лавандой, на полочке стояли три сорта туалетной воды: чего не сделают владельцы авиакомпании, лишь бы привлечь людей, - и виски тебе, и джин, и коньяк, и даже горькая лаванда из Парижа.
<Нет, - подумал Штирлиц, разглядывая свое отечное, еще более постаревшее лицо в зеркале, подсвеченном синеватым светом невидимых ламп, сокрытых где-то в отделке маленькой аптечки, набитой упаковками аспирина, - Роумэн не играл со мной, особенно в последний день. Им, может быть, играли. Но не он мной.
Если его не пристукнут сегодня, а по раскладу сил им надо убирать его, этот парень поможет мне вернуться домой. Когда-нибудь моя ситуация может показаться людям дикой, невероятной, фантасмагорической: человек сделал свое дело, намерен вернуться на Родину, она всего в семи часах лета от Мадрида, но реальной возможности возвращения не существует. Потомки отметят в своих изысканиях одну из главных отличительных черт национал-социализма: з а к р ы т о с т ь. Именно так. При нескрываемой агрессивности - тотальная закрытость государства, табу на знание иных культур, идей, концепций; невозможность свободного передвижения, запрет на туризм: "Мы - нация избранных; тысячелетний рейх великого фюрера есть государство хозяев мира, нам нечему учиться у недочеловеков, мы лишь можем заразить нацию чужеземными хворобами, гнусными верованиями и псевдознаниями; немцам - немецкое". Франко скопировал Гитлера, несколько модифицировав практику его государственной машины с учетом испанского национального характера: чтобы отвлечь народ от реальных проблем, во всем обвиняли коммунистов и русских. Зато празднества теперь были невероятно пышны и продолжительны, готовились к ним загодя, нагнетая ажиотаж; всячески культивировали футбол, готовили страну к матчам, особенно с командами Латинской Америки, словно к сражению, отвлекая таким образом внимание людей от проблем, которые душили Испанию; тех, кто не поддавался такого рода обработке, сажали в концентрационные лагеря; разжигали страсти вокруг тех или иных фламенко'; коррида сделалась, особенно благодаря стараниям профсоюзной газеты "Пуэбло" и еженедельника "Семана", прямо-таки неким священным днем: пятница и суббота - ожидание, воскресенье таинство, понедельник и вторник - обсуждение прошедшего боя, а, глядишь, в среду какой-нибудь футбол, вот и прошла неделя - и так год за годом, ничего, катилось. При этом абсолютная закрытость границ, не столько для иностранцев, как у Гитлера, сколько для своих: чтобы получить визу на выезд во Францию, надо было тратить многие месяцы на ожидание, заполнять десятки опросных листов, проходить сотни проверок. С моими-то документами, - усмехнулся Штирлиц, - я бы не выдержал и одной... А французы? Соверши я чудо - переход испанской границы, французы должны были поверить мне? "Почему же не вернулись раньше?" "Почему не написали в Москву"? Как ответить людям, живущим в демократическом обществе? Они ведь не поймут, что в е р н у т ь с я из фашизма не просто; написать - нельзя, перехватят, особенно если на конверте будет стоять слово "Москва". А разве бы я поверил на их месте? Нет, конечно. Человек с никарагуанским паспортом, нелегально перешедший границу, говорит, что он полковник советской разведки, и это спустя полтора года после окончания войны... Этика взаимоотношений между погранзаставами заставила бы французов передать меня испанцам - слишком уж невероятна моя история... Да и я - поставь себя на место моего Центра - долго бы думал, признавать меня своим или нет, особенно после того, как Роумэну передали отпечатки моих пальцев в связи с делом об убийстве Дагмар Фрайтаг и бедняги Рубенау...
_______________
' Ф л а м е н к о (исп.) - исполнители танцев и песен.
Только в Рио я могу прийти в наше посольство, - сказал он себе. Риск сведен до минимума. Даже если вход в посольство охраняют - а его наверняка охраняют, - у меня теперь в кармане надежный паспорт, который дал Роумэн: "Я обращаюсь к русским за визой". Там я в безопасности, там я спасен, и случится это через шестнадцать часов, если аэроплан не попадет в грозу и молния не ударит по крылу, не откажут два мотора и не случится самозагорания проводки, сокрытой - для максимального комфорта - под мягкой кожей обивки фюзеляжа.