Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
Шрифт:
«1918–1921» длятся, выброшенные из веков: Из двадцатого Года, из Двадцатого Века… «1918–1921» и населены по-особому: людьми, тенями, душами – одновременно. Нет различия между павшими и продолжающими борьбу, между предками, современниками, потомками, между живыми и мертвыми. Все они сейчас в единой беспространственности бытия: Триединство Господа и флага, / Русский гимн – и русские пространства. «Лебединый стан» – это «снявшаяся с места» жизнь, это кочевье в пространствах и веках, это стертая граница между мирами – «тем» и «этим».
«1918–1921» – это стихия. И именно стихию сумела вобрать в свой стих М. Цветаева. Но лишь в масштабах стихии нам и может открыться природа, суть и беспредельность цветаевского одиночества, ибо даже отдаленного аналога его не знает русская и мировая литература. Одиночество Цветаевой в «Лебедином стане» оттого, что она «песчинка» стихии и единственный
Это одиночество – конечное. И никакими, даже экзистенциальными мерками его не измеришь, ни с чем не сравнишь; перед ним любое литературное одиночество меркнет.
Цветаевой свойственны жажда понимания, поиск выхода из одиночества – нормальные чувства нормального бытового человека. И тем не менее гораздо более значимо «высокое» одиночество М. Цветаевой. Она из немногих, кто изначально понимает и принимает судьбу: поэт обречен на одиночество; это его земной крест, вне этой ипостаси он перестает быть поэтом, до конца понятым он изначально не может быть именно как поэт.
Что же мне делать, певцу и первенцу,В мире, где наичернейший – сер!Где вдохновенье хранят, как в термосе!С этой безмерностью в мире мер?!Глубина трагизма Цветаевой происходит от знания неминуемости одиночества как земной судьбы поэта. Но от прозрения этой трагической изначальной истины и особая высота Цветаевой, ее облика, психологическая доминанта, основной нерв ее поэзии. Более того, Цветаеву одиночество не пугает. По наличию его она проверяет меру поэта в себе. Через одиночество к поэту сходят свыше мужество, серьезность, божественное начало. Поэтому одиночество такой же дар Бога, как и талант, составная таланта. И потому оно открывается во всей своей плодоносящей глубине избранным, возвышая их над миром, людьми и собой.
Онтологические истоки поэзии, произрастающие из одиночества поэта, М. Цветаева почувствовала полнее других не случайно. «Бренная пена морская», она сама – часть земли и воды, воздуха и огня; и не «выходила» она никогда из Космоса, сохраняя способность услышать:
Мировое началось во мгле кочевье:Это бродят по ночной земле – деревья,Это бродят золотым вином – грозди,Это странствуют из дома в дом – звезды…И уйдет из него с благодарностью:
Послушайте! – Еще меня любитеЗа то, что я умру.Обозначенные параметры и версии темы одиночества у ряда поэтов первой трети XX века доказывают, что направления, характер, индивидуальная мера воплощенности ее – различны. Универсально то, что внутренне тема присутствует в творчестве каждого поэта как часть общей концепции искусства, природы, творчества, бытовой жизни. В творчестве каждого поэта концепция одиночества не получает той самостоятельности, завершенности, экзистенциальной наполненности, как, например, в прозе Л. Андреева, но в совокупности творчество поэтов первой трети XX века дает основания говорить о данной концепции как одной из ведущих, об атрибутивной, базовой для формирования экзистенциального сознания. При этом концепция одиночества в поэзии XX столетия прозвучала совершенно по-иному, нежели в поэзии XIX века. Прежде преобладали этический и социальный аспекты, выражавшие неразрешимо-трагическое противостояние «поэта и толпы»– в пушкинском ли варианте, лермонтовском или тютчевском переживании «роковой страсти» от столкновения с жестокостью света (хотя это не противоречит предчувствию Тютчевым онтологического одиночества человека во вселенной). Поэзия же XX века поставила проблему одиночества не в социальном и не в этическом, а именно в экзистенциальном плане: одиночество не только и даже не столько отражает противостояние личности и общества. «Жизнечувствие современное тем и отличается от жизнечувствия классического, что пищей последнему служат проблемы моральные, тогда как пища первого – проблемы метафизические». Впервые появляется и позитивная
5
Поэтический образ одиночества в поэзии 1920-х годов
Русская поэзия первой трети XX столетия обнаруживает и еще одну грань концепции одиночества – ее трагически непреходящий характер. Трагически непреходящий потому, что советское общественное мнение и мнение официальной идеологии однозначно-негативно начинают оценивать сам факт одиночества как проявление пессимистически-буржуазного сознания. Официальное развитие темы в 1920-е годы – борьба с одиночеством. Потому его так активно изживают в своем творчестве и мировоззрении (или должны изжить, чтобы выжить) многие поэты. Но возникают и новые, вполне логичные парадоксы: истинное мироощущение, самоощущение загоняются вглубь души. Внешний, типичный для 1920-х годов сюжет преодоления себя объединяет очень разных поэтов: Есенина, Багрицкого, Тихонова. Наличествует он и у Маяковского («Про это» – еще далеко не «Хорошо!»). Но истинным поэт часто остается там, за сценой сюжета преодоления: одинокий и потому, что Поэт, и потому, что «не понят своей страной», и проходит по ней, «как проходит косой дождь». Вот почему в 1920-е годы одиночество – это уже и не тема, и не концепция, и не ситуация, и не сюжет; чаще всего – судьба поэта, больше сюжет его жизни, чем сюжет литературы. И если бы тогда его прочли не как поэтическую тему, свидетельствующую о том, что «поэт остался между двумя эпохами», то, может быть, поэтический образ одиночества в творчестве многих и не материализовался бы в «точку пули в конце».
Тема одиночества становится доминирующей в поэзии Есенина. В стихах 1925 года, она получает новый антураж: мотив снежной пустыни, цыганской мучительной мелодии, плачущей скрипки, жизни – «словно кстати, заодно с другими не земле»… Кульминация темы и сюжета одиночества – «Черный человек»: появляются мотивы двойничества, инфернального инобытия и трагедии – неминуемой, уже наступившей, уже ставшей реальностью в душе поэта. Все это свидетельства той внутренней работы души, которая неминуемо предрекала трагедию и которая трагически не была замечена. Одиночество Есенина – больше, чем поэтическая тема. Это судьба, каждым своим шагом входившая в поэтические строки.
Совершенно оригинальную интерпретацию в поэзии 1920-х годов тема одиночества получает у Э. Багрицкого, в наибольшей мере пережившего и поэтически, и личностно сюжет преодоления. Этапы этой драмы прорыва к новому миру и обновлению находим в «Юго-Западе», в «Победителях» («Происхождение»!) и особенно в поэме «Последняя ночь», в набросках к «Февралю». Сугубо же индивидуальное и бесценное (что еще предстоит осознать) для опыта русской литературы XX века – национальная окрашенность темы: национальное еврейское сознание, в котором исторически и как особый психологический комплекс присутствует драма исторического изгнанничества и, как следствие его, обреченность на одиночество. И хотя поэзия Багрицкого 1920-х годов демонстрирует все этапы освобождения поэта от плена давящей атмосферы еврейского мира, самые трагические, убедительные и талантливые строки его как раз об этой вечно одинокой, болящей душе еврейского мальчика из мира, где «все навыворот, все как не надо». В концепцию русской поэзии первой трети XX века единственный в своем роде опыт Багрицкого внес неоценимые грани: глубину и трагизм национального сознания XX столетия, неуловимую границу исторического и онтологического самоощущения.
Получившая негативную официальную оценку тема одиночества обернулась впоследствии парадоксом, именно она возвратила русской поэзии экзистенциальное сознание. Речь идет о судьбах потаенной литературы, вынужденном одиночестве «лагерных» поэтов, которое и заставило взглянуть на жизнь в ином измерении. Иное измерение в поэзии А. Барковой – это ГУЛАГ, вершина абсурда – ГУЛАГ, но еще больший абсурд – мир негулаговский. Истинное бытие и истинное Я осталось лишь в ГУЛАГе потому, что только там и только в том одиночестве вообще можно сохранить Я и истинную систему ценностей. «Страшный грех молчанья» гулаговского – это подлинное существование, возвращение истинных ценностей и категорий: бытия и небытия, жизни и смерти, лжи и правды, смерти и бессмертия; возвращение истинной цены всем этим понятиям. Одиночество ГУЛАГа – это один на один с душой, судьбой, Богом (и дьяволом), жизнью и смертью, бытием и не-бытием. И как это ни трагично, но именно потаенная поэзия получила от «создавшей» ее системы преимущество, неоценимый дар – свободу, которая только в лагерях и позволила сохранить для будущего ценности, гонимые современниками.