Елисейские поля
Шрифт:
— Come on, come with me, all of you! [16]
Теперь он уже не хотел, чтобы японцы спокойно сидели на своих местах; ему казалось, что будет лучше, если они все — буддисты, синтоисты, конфуцианцы или вовсе неверующие — предстанут с ним вместе перед единым богом, который один только знает, где Сильви, Сильви, Сильви, amore mio [17] .
Все на колени!
Японцы души не чают в таинствах и ритуалах. Их привел в восторг этот огромный храм, о котором ничего не говорилось в проспектах, но который показался им куда привлекательнее, чем
16
Идемте, идемте все со мной! (англ.)
17
любовь моя (итал.).
Выйдя на широкую площадку между конными скульптурами двух святых, охраняющих вход в собор, они увидели раскинувшийся у их ног Париж, полыхающий огнями, — город, открывший им свои подлинные ночные тайны (о которых они без конца будут рассказывать у себя дома); и вдруг, к недоумению туристов, водитель потревожил тишину бескрайнего небосвода радостным воплем, и его словно ветром сдуло — так стремительно бросился он к какой-то девушке, стоявшей поодаль и, казалось, олицетворявшей Париж.
— Любовь моя! — повторял Гвидо, целуя лицо, шею, руки вновь обретенной Сильви. — Если бы ты знала, как я испугался…
— Но, Гвидо… — под градом поцелуев ошеломленная Сильви пыталась что-то объяснить, хотя Гвидо ее и не слушал. — Я же предупреждала тебя… утром… чтобы ты заехал за мной… Дай же мне сказать! Заехал сюда, потому что мне надо было присутствовать на торжественной службе… Я же все объяснила тебе по телефону!
— Я люблю тебя, Сильви. И ты любишь меня, да, Сильви? Скажи, что любишь, Сильви!
Они повернулись к Парижу, к расцветающему лету, к огромному небу, принадлежавшему им одним, и вздохнули полной грудью.
А японцы стояли на белых ступенях и фотографировали.
Колдовство
переводчик Вал. Орлов
Когда хозяин дома вышел нам навстречу в сопровождении своей собаки, она привлекла наше внимание больше, чем он сам. В ней были грация и сила, горделивость и ум настоящего породистого животного (правда, породу вряд ли кто из нас сумел бы определить), и хотя она шла позади хозяина, казалось, будто она шествует впереди, да и походка у них была на удивление одинакова. Впрочем, слово «хозяин» я беру обратно, как совершенно не подходящее случаю, достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что меж ними существует какое-то парадоксальное равенство.
Никому из нас не приходило в голову спросить породу собаки или ее возраст, а тем паче — кличку. Да и хозяин дома в разговоре называл ее «она» и никак иначе. Всем своим видом она показывала, что не допустит никаких попыток к сближению, и только смотрела попеременно (однако совсем по-разному) то на этого молчаливого человека, то на нас, чувствовавших себя непрошеными гостями. Он показал нам каждый цветок в своем саду — ничего похожего на этот сад я доселе не видывал. «Я положил на него бог знает сколько времени, — объяснил он тем чересчур исполненным значительности тоном, какой присущ большинству одиноких людей. — Цветы мне нужны круглый год!» Хотя причину он не сообщил. Но, войдя в дом, мы и так все поняли, фотография молодой женщины размещалась не в центре, а — как бы поточнее выразиться? — в сердце комнаты и была украшена
Один из нас достал из кармана небольшую сигару и собрался было ее раскурить.
— О нет! — с живостью воскликнул хозяин. — Только не здесь, прошу вас.
И с извинениями предложил гостю сигарету. Кто-то здесь не выносил сигарного дыма.
Мы сели. Собака расположилась подле кресла своего спутника — не подобострастно, не заученно — и не легла, а села, как все остальные в комнате. Он не смотрел на нее, но в этом угадывалось не безразличие, а сдержанность. Иногда он поглаживал ее по голове или по загривку — не глядя, но заранее зная, куда ляжет ладонь. Быть может, так он призывал собаку к терпению: «Ничего, ничего, они скоро уйдут…» Или же возобновлял бесконечный диалог, прерванный нашим вторжением. Не сговариваясь, мы в самом скором времени откланялись.
Когда год спустя я вновь повстречался с тогдашними своими спутниками, мне стоило большого труда унять свое нетерпение и не засыпать их вопросами по поводу того странного посещения. Наконец как можно более безразличным тоном я спросил:
— А как поживает ваш друг? Ну тот, с собакой, к которому мы заходили?
— Как? Вы не знаете, что он покончил с собой?
— Откуда же я могу это знать? — Впрочем, эта новость меня почти не удивила. — Покончил с собой… Наверно, не вынес одиночества?
— Только не поэтому. Он давно одинок: прошло уже много времени с тех пор, как молодая женщина — вы видели ее фотографию…
— Умерла?
— Нет, исчезла. Больше никому ничего не известно: все мы в ту пору избегали задавать ему вопросы.
— Тогда почему же он?..
— Послушайте, — вступила в разговор жена моего знакомого, — только… только не смейтесь над тем, что я сейчас вам скажу: за несколько дней до его самоубийства та странная собака, которую вы, конечно, хорошо помните, пропала.
— И она тоже?!
Не знаю, как вырвались у меня эти слова — глупые слова, но, услышав их, мои собеседники вздрогнули.
— Да, и она тоже, — подтвердил мой знакомый, глядя в сторону. — Это случилось в прошлом году, вскоре после той страшной засухи. Сад, которым он так дорожил, погиб, засох на корню, несмотря на все его усилия.
— И не осталось ни одного… цветка? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Ни единого.
Венок
переводчик Е. Болашенко
Сквозь грязные оконные стекла (после смерти Денизы их ни разу не мыли) толстяк Фернан увидел госпожу Данже и госпожу Шалифур, жестикулируя, они спорили о чем-то у родника.
— Гляди-ка, плакальщицы!
Он проговорил это вслух, повернувшись лицом к кухне, — ведь Дениза прежде всегда бывала там, а он был слишком стар, чтобы менять свои привычки.
Плакальщицы воздевали руки к небу и сокрушенно качали головами. Фернан не выдержал, встал, привычным еще со школьных лет жестом обмотал шею платком, который от времени стал грязно-серым, как и его волосы, и направился к роднику, крикнув призраку Денизы: «Я скоро вернусь!»