Элизабет Тейлор
Шрифт:
Джордж Стивенс был донельзя требовательным, уделяя в своих картинах скрупулезное внимание буквально каждой мелочи.
«Я из тех режиссеров, кто полагает, что на зрителя воздействуют даже самые мельчайшие детали, — заявил он как-то раз, — хотя сам зритель может об этом не догадываться».
Неистребимое стремление Стивенса к правдоподобию во всем включало в себя такой прием, как использование мотора от бомбардировщика в те минуты, когда Джордж Истмен гребет на лодке к тому месту, где он задумал столкнуть в воду свою беременную подружку. Гул, производимый мотором, звучит на зловещей ноте, как бы подчеркивая надвигающуюся катастрофу.
В
Стивене был настолько умелым мастером создания подобных контрастных образов, что Шелли Винтере буквально заболела, увидев себя на экране в роли жалкой беременной и незамужней Элис Трипп, когда ей на глаза попалась газета с фотографией, на которой ее возлюбленный совершает лодочную прогулку вместе с шикарной Анджелой. И хотя для Шелли Винтерс это была одна из лучших сыгранных ею ролей, за которую она удостоилась награды академии киноискусства, ей было неприятно видеть себя дурнушкой на фоне блистательной Элизабет Тейлор. В какой-то момент она не выдержала и поинтересовалась у Стивенса, неужели действительно настолько необходимо, чтобы Элизабет на протяжении всего фильма выглядела столь восхитительно?
«Я одновременно и шутила и говорила всерьез, — вспоминает Шелли Винтере. — То есть, я хочу сказать, что эти прекрасные темные локоны, эти огромные фиолетовые глаза, эта осиная талия, эта роскошная грудь... и к тому же на протяжении всей картины она водила огромный белый «кадиллак».
Шелли признавалась, что после этого всю свою жизнь разъезжала на белых «кадиллаках», пытаясь изгнать то неприятное чувство, которое терзало ее на протяжении съемок «Места под солнцем» из-за собственной невзрачности и ослепительной красоты Элизабет.
Элизабет же, при всей своей красоте, мало что представляла из себя как актриса. Стивенс прекрасно осознавал этот ее недостаток и поэтому тратил большую часть своего времени на то, чтобы добиться от нее требуемой игры. Элизабет привыкла к восхвалениям со стороны режиссеров «МГМ», которые были в восторге уже от того, что она появляется у них перед камерой, хорошенькая как куколка. Ей еще ни разу не приходилось работать с режиссером такого масштаба, как Стивенс — тот требовал от нее дубля за дублем, добиваясь такой выразительности голоса и жестов, о которых она и не помышляла. Стивене постоянно вел с ней разговоры о ее роли, снова и снова повторяя ей, какой тип девушки она воплощает на экране.
Когда ему не удавалось добиться от Элизабет требуемых жестов, он пытался ее раздразнить. Временами он, наоборот, полностью ее игнорировал, сосредоточив все внимание на Клифте. Однажды, когда у Стивенса уже совсем было опустились руки, он напомнил ей, что картина, в которой она снимается, называется вовсе не «Лэсси возвращается домой на место под солнцем». Униженная подобным оскорблением, Элизабет разрыдалась и убежала со съемочной площадки. Стивенс же продолжал работу, будто ничего не случилось. Позднее он обвинил эмгеэмовскую принцессу в «истерических припадках», сказав следующее:
«Случись нам тем или иным образом расстроить
Спустя годы, когда он, руководя съемками «Гиганта», добивался, чтобы Элизабет морщилась от боли, он, как и прежде, пробовал ее дразнить, однако к этому времени актриса стала уже настолько «непробиваемой», что его уловка не имела действия. И тогда Стивенс велел костюмерше втиснуть ее ноги восьмого размера в туфли пятого, с тем, чтобы она сыграла эту сцену, мучаясь настоящей болью и таким образом ее гримаса в фильме стала бы самой что ни на есть естественной.
Когда же дело дошло до интимных сцен с Монти, которые — Стивенс ничуть не сомневался — окажутся Элизабет не под силу, он удалил с площадки всех посторонних и работал только с ними двумя.
«Нам всем до единого пришлось покинуть площадку, — вспоминала Марджори Диллон. — А если кто-то пытался подглядывать и бывал за этим делом пойман, ему влетало по первое число — причем от самого Стивенса.
Он держал всех нас на расстоянии, чтобы Лиз и Монти могли сказать все, что от них требуется, а он бы помогал им в этом.
Обычно он в такие моменты заводил негромкую, мелодичную музыку, помогая им войти в образ. Он крутил ручку громкости, то громче, то тише, и с ее помощью показывал им, чего он от них хочет, и в конечном итоге добивался своего».
Монти также пытался помочь Элизабет. Когда они вдвоем отдыхали от съемок, он расспрашивал ее, что она думает о своем персонаже, и тем самым заставлял ее задуматься, какую женщину она играет. Он пытался достучаться до глубин ее сознания, показывая, как при помощи некогда пережитых чувств находить тончайшие оттенки для характеристики своей героини. Монти никогда не торопил ее, ни разу не был резок. Элизабет благоговела перед его сосредоточенностью, благодаря которой раскрывался и ее собственный, более чем скромный талант, и ее игра становилась такой же прочувствованной. Самым тяжелым испытанием для Элизабет стала первая любовная сцена с Клифтом, которую Стивенс от начала до конца снимал крупным планом — причем камера подкатывала к ним столь близко, что были хорошо различимы и темный пушок у нее на затылке, и родинка на правой щеке. Стивенсу хотелось, чтобы диалог получился стремительным и отрывистым:
«Монти должен совершенно потерять голову — Настолько он поддался ее чарам», — пояснял он. Элизабет же вынуждена сказать ему, как он ей интересен, как он восхитителен — и все это буквально за считанные секунды... Такое впечатление, будто они еще никому в жизни не говорили подобных слов.
Стивенс проработал над диалогом до двух часов ночи и на следующее утро дал его Элизабет, чтобы она прочла. Элизабет взглянула на листок бумаги, на котором было написано:
«Скажи маме... Скажи маме все...»
«Извините, но что это за белиберда?»
«Это то, что ты должна произнести, когда притягиваешь к себе голову Монти», — ответил Стивенс.
Элизабет встала на дыбы, но Стивенс стоял на своем. Он пытался объяснить семнадцатилетней девственнице ту примитивную животную чувственность, которой он от нее добивался.
«Элизабет с трудом превозмогала себя, когда ей надо было произнести: «Скажи маме», — вспоминал Стивенс. — По ее мнению, я заставлял ее произносить ужасные вещи — то есть она раньше времени познала искушенность».