Ёлка для Ба
Шрифт:
Вообще-то я намеревался где-то тут отметить некоторые итоги рассказанного. Теперь ясно, что я приступил к исполнению такой задачи, не подумав. Дело куда сложней, чем казалось, хотя "подвести итоги" значит лишь - уложить сказанное в относительно ясную схему, придать ему какую-то форму, сформировать, а вовсе не объяснить его, или вывести из него нечто полезное. Но где найти такую схему, которая бы вместила в себя массу на первый взгляд ненужных, а на второй абсолютно необходимых подробностей? Где взять такую форму, на каком складе, охраняющемся конечно же не безобидным сторожем, вооружённым щепоткой соли, а стоглазым жестоким Аргусом, рвущим когтями сердце всякий раз, когда оттуда показывается лишь краешек какой-нибудь щемящей детали? Куда вместить звонки нашего телефона, номер 2-87, после номера звонившему следовало сказать трубке: два звонка, пожалуйста... потому что с одним звонком он попадал в радиоклуб. Смеяться не надо, мощь этих звонков в оживающей памяти никак не слабее рёва моторов, испытываемых на соседнем заводе реактивных двигателей, а они ведь такие разные! Потому и нужно, и трудно найти подходящую, одну на них двоих форму.
Найдись она - и в неё влезло бы потом многое, да почти всё. Влез бы в неё ежеутренний короткий вопрос
... вот она, эта оживающая память: она лишена определённой формы. У неё нет схем. Она вообще мало чем обладает вполне, только одним: незнанием, что она, собственно, такое. И всё же я приближаюсь потихоньку к тому, чтобы суметь назвать её, если уж заполучить её в руки не удаётся. Я приближаюсь к ней, благодаря тому, что она - в известном смысле я сам. И вот, я приближаюсь к себе, это уже какая-никакая форма, осторожно, ибо эта форма - и тот, и теперешний я - хрупка. Настороженный, подобно ледяному скальпелю, погружающемуся в канавку мозга, я заглядываю в её глубины, и что же? Хотя вскрываемый мозг и опорожняемый карман вещи безусловно различные, но всё же: а что у тебя, браток, вон в том кармашке, а? И спазмы мозга в ответ на прикосновение скальпеля, скользящего по серебряной канавке, подобно патефонной игле по пластинке в 78 оборотов, подобно ногтю, скребущему облупившуюся амальгаму на ёлочной зеркальной игрушке, так и игрушка-мозг, с клапаном облупившейся от времени амальгамы, а что там, в этом кармашке, в этой дырочке, неотличимой от дырочки в зеркальце ухогорлоноса? А там отстриженные от всех нас ноготки, пропащие штучки, канувшее время, и всё перемешано в серебряном дыму: брючки-гольфики, бобочки-вуалетки, губки-бантики, ботики-румынки, мотоцикл Харлей, стрижка бобрик и картонный рупор на демонстрации первого мая, выщипанные брови графини Шереметьевой и её хриплый голос, сам беглый граф в солдатской гимнастёрке, а дальше: шляпка-тюрбанчик, надвинутая на третий карминовый глаз, а оба натуральных - совсем собачьи, лемурьи, и готовые лопнуть от полноты губы... Всё это высыпается из дырки в зеркальце, чтобы подтолкнуть нас к определению - а что она такое, всё же, память?
А вот и оно, определение: память - дырка. Чуть пристойней: отверстие, в которое можно протиснуться, обдирая уши и потом плечи, но и радуясь, поскольку отверстие расширяется конусом, и протиснув плечи - ты уже протискиваешься туда весь. А после этого стенки тоннеля не достать и раскинутыми руками, так далеко они разошлись, что-то вроде хвоста кометы, вот-вот, вторая ступень определения: память это хвост. Если, разумеется, ты именно комета, а не зверь хвостатый. Но попробуй, скажи о себе: я - комета, с хвостом... Если не засмеёшься, ты уже не комета, а просто дурак. Что ж, дело прошлое, отчего не сказать правду? И всё-таки, говоря правду, не безопаснее ли делать это, скажем, по-тамильски? На худой конец, по-испански. А что? К примеру, снова кланяюсь тебе, Ю, к примеру - Шульженко на шипящей пластинке: я люблю тебя, мой старый па-арк! Вряд ли такая правда, высказанная на тамильском, нанесёт кому-нибудь вред. Или: я люблю тебя, Жа... то есть, Ба. Сказав правду, я стою с вывороченными карманами, как и всегда стоял. Как стая акул, шакалов, зелёных мух, растаскиваю самого себя, подобно вязанке хвороста, веточку за веточкой, пусть уж лучше это сделаю я сам, чем другие, хотя выворачивать у себя карман, допустим, на заднице - не самая удобная из поз, но кто же, скажите, с нею не знаком? К тому же, находясь в такой позе, невольно становишься реалистом: к чёрту все определения. Не нужны они ни мне, ни самой памяти, нам обоим нужна она сама.
Выворачивая ей карманы, я и нахожу там, собственно, только её саму. И вот она, сама:
............. солнце садится своей расплывшейся задницей на трубу теплоцентрали, прикрытую вьетнамской шляпкой, как раз в створе нашего переулка. Прищурив глаз, я целюсь в ту сторону, воображая переулок дулом, створу прорезью, а трубу - мушкой. За углом гремят пустые молочные бидоны. На ступеньках магазина татарчата Рамис и Венера, дети дворничихи, режутся в очко. Докторята из соседнего двора дерутся за велосипед. Раздобревшие от жары Муха и его банда курят в кружочек на травке, словно мирные барашки. Идиллию портит только одна пара мне не знакомых урок: пиджаки до колен, сандальки со скрипом, стоят под полотняным навесом у парикмахерской. Я прохожу мимо, мне до них дела нет. Но у них, оказывается, до меня есть. И вот, набегающий на лопатки шлёп подошв, сопение в затылок: "а простися, мальчичек, со своею кепочкой" и сразу же - холодок овевает мой коротко стриженый череп. Сознание непоправимой утраты охватывает меня прежде, чем я успеваю обернуться, и я оборачиваюсь, уже скрипя зубами, как те сандальками, но только от бессилия, уже слыша исполняющийся сердцем Marsch funebre по символу моего дворового преуспеяния, может быть, и по его причине: капитанской фуражке с якорьком, с парусиновым верхом и зеркальным чёрным козырьком. Где, где она, моя стая? Никого. А Муха с улыбкой, полной неги, с его стаей, сохраняют нейтралитет, у них с теми, из соседнего двора, как раз перемирие. Не станут они портить себе каникулы из-за какого-то окурка-докторёнка. Чего там, им нравится происходящее, пусть и не с самим их учителем литературы, а с его племянником. На такое действительно приятно глянуть, и совершенно безопасно: всё проделано чужими руками. А те чужие, двое,
Да пожалуйста, готов меняться и дальше на тех же условиях! Уступлю всем то, в чём они нуждаются, и получу от них - опять же своё. Беда в том, что все они не удовлетворяются даденым, но, отрывая от меня кусок за куском, как голодные зелёные мухи, приходят в ярость при виде и запахе обнажившихся внутренностей и требуют отдать им всё. Я и так похож на растасканную вязанку хвороста, а требуют меня всего - что ж это значит? Что остаётся моего - во мне? Уже показано, что, и только оно одно переполняет мою память: всегдашнее бессилие. Не верится? Что ж, можно и ещё раз показать:
....... солнце снова садится на трубу, как на кол, но уже позади меня, и моя тень - тоже длинный кол - теряется в мелко нарубленных ракушках, которыми присыпают аллеи. Из репродуктора выливается сладкая музыка: "Сияет солнце ярко, и по аллеям парка брожу я, словно много лет наза-а-ад..." И снова скрип сандалий, и царапанье каблуков разноцветных туфель, большие пальцы выглядывают из отверстий в их носках, медленные шаги толстых - обязательно толстых!
– ног, походка, называемая королевским шагом, в уголке парка - или глаза?
– на укромной аллейке... шляпка-тюрбанчик с вуалеткой? Сари? Нет, там, у поворота к тиру, шестеро. Самый хлипкий из них известен всем, Цыган. Остальные вовсе в именах не нуждаются. Маялка летает перед носом Цыгана, подобно колибри. Да, вот так, не приостанавливая полёта маялки, кружок размыкается, впускает меня и снова смыкается. Цыган, продолжая свой изящный танец: "Салям, мальчичек!" То есть, привет тебе, мальчик, привет. От... одной прелестной дамы? Ну нет, хотя все они, эти семеро, надо полагать - вовсе не плохие люди. Полагать надо, ведь не сразу же по соплям, а сначала: "А что у тебя, мальчичек, вон в том, нет! Вон в том кармашке? Ничего, ага. А если я сам гляну?" Очень неплохие люди, всё очень ласково, ни дать - ни взять: нежные девушки из отцовского морга. Впрочем, если и не дать, то всё-таки взять, и я покорно выворачиваю карманы. Скрипя от бессилия всем, чем можно скрипеть. И вот, от меня взято всё, что нужно им. Если давать каждому, что останется тебе?
А что бы ты сам себе оставил? Я бы, лично, Жанну Цололос, гречанку, индуску и испанку, в одном лице троицу. Я бы лично это - да, взял, но кто же мне его даст? О, Жанна! Над всем тем пропащим пятьдесят вторым годом лишь одно солнце: твой третий глаз. И две луны, ходящие под ним: твои натуральные, лемурьи глаза, похожие на чебуреки с холодной простоквашей. Вернувшись к тому, чем, собственно, всё это время занимались: вот какова ты, память. Ты, сама.
Ты похожа на трюмо Ба: ты также то, что содержится в тебе, и ничего больше. В разные дни в нём содержится разное, я, например, выгляжу в нём по-разному, иногда - как вовсе и не я. Иногда, право, как положительный урод. Так и кажется, что вместо невинного чубчика - венца входящих в царствие небесное - у меня петушиный гребень, а на затылок пикируют не ангелы - зелёные мухи, под скрип чужих сандалий и хрип дыхания. Из зеркала глядит на оригинал иное существо, составленное из многих, как минимум из трёх, совершенно незнакомое глядящему. Саму же Ба трюмо отражает выгоднейшим образом, безразлично, в фас или профиль, не впадая в противоречия, скрывающие жестокую или банальную подоплёку. Так что вовсе не удивительно её отношение к своему любимцу, просится сказать: отражению. Да, когда в зеркале появляются Ба или Ди, нельзя заметить разницы между отражением и оригиналом, поистине цельные натуры, цельное существование, подлинное тождество с самим собой.
Поколение промежуточное отражается в зеркале уже не простым, но и не таким уж сложным. Профили и фасы их лиц уже различны, но ещё принадлежат им. Они всего лишь двойственны, Изабелла и Ю, отец и мать. Как отразился бы в этом зеркале прадедушка, или, пусть что-нибудь там будет ему пухом, старший брат Ди Борис - неизвестно. Но поскольку эти персонажи не более, чем духи, не уступающие в бестелесности Пушкину или Мендельсону, то, скорее всего, никак. Закончим тем, с чего и начинали, я отражён своей памятью, так похожей на трюмо Ба, в трёх лицах: фас, профиль левый, профиль правый. Поляризация зашла чересчур далеко, преодолев все естественные границы, раз уж появился полюс третий. Вопрос, существует ли ещё у полюсов объединяющий их центр, остаюсь ли ещё я един в этих трёх ипостасях, решать, по-видимому, не мне. И правда, какая же именно ипостась должна взять на себя такое решение?
Зато каждой ипостаси сотворён целый мир, чтобы она могла проживать там вполне самодостаточно. Дом как мир внутренний, двор - как внешний, и Большой базар, мир уж совсем потусторонний, горний. Соответственно: миры души, тела и, как говорится, духа. Может показаться, что я высказываю нечто крамольное выражение из словаря Ди - ведь, что может быть материальнее базара, или цирка? Что ощутимее вещественности, положенной в основание их существования, то есть, жизни того, что только что так неосторожно определилось как духовное? Что проще той простоты, минимальней того минимализма средств, которыми довольствуется она? И потому здесь нет крамольных противоречий: простота и цельность, гарантированная таким минимализмом, нераздельность и при этом всеобъёмность, разве всё это не атрибуты духа? Хотя, с точки зрения Ю, и конечно - отца, я с самого начала несу чушь, просто потому, что выделяю бессодержательное слово "дух" в особую, и как раз содержательную категорию... Но это, как известно, не одного меня вина. То есть, не вполне моя. Потому не только одного меня рано сажать за взрослый стол, или, не только мою душу следует вынуть вон - а кишки на телефон. В одной компании со мной пойдут на эту казнь тысячи древних пророков, и их голоса я слышал в себе, ибо их кровь текла во мне тоже. Впрочем, я согласен с любой точкой зрения на этот предмет. Если не я, то он вынесет их все.