Эрнест Хемингуэй. Обратная сторона праздника. Первая полная биография
Шрифт:
Неудивительно, Эрнест посчитал, что проще всего попробовать силы в спортивных обозрениях для «Трапеции». Почти с самого начала он стал писать на манер Ринга Ларднера, с работой которого Эрнест познакомился по спортивной колонке Ларднера в «Чикаго трибьюн» или по сборнику 1916 года «Ты знаешь меня, Ал», опубликованному по частям в «Сатердей ивнинг пост». Сборник представлял собой вымышленные письма ленивого и недалекого бейсболиста чикагских «Уайт сокс» Джека Кифа своему другу из родного города, Алу. Ларднер использовал богатый сублитературный жаргон, в котором числа глаголов и согласованность глаголов и существительных путались. Весной 1916-го и осенью 1917 года Хемингуэй опубликовал в «Трапеции» несколько рассказов. Анонсы представляли его «нашим Рингом Ларднером». Впрочем, весьма немногие из этих рассказов имитировали стиль Ларднера; скорее, упоминание имени Ларднера давало Эрнесту право на юмор: «Хемингуэй, по сообщениям, выздоравливает, но Доктор смущен, его ум безвозвратно утрачен». Эта же статья, как и несколько других, поворачивает дело так, будто он был героем спорта, что на самом деле не соответствовало истине: «Сверхбыстрый Хемингуэй забивает третий гол за Оак-Парк, пересекая трамвайные пути на Чикаго-авеню
Этот юмор нельзя назвать бессмертным. Скорее, статьи для газеты, и в особенности юмористические рассказы для газеты, не только дали Эрнесту ценный журналистский опыт, но и научили писать легко и с удовольствием. Для мальчика того времени – который должен был уделять не меньше времени и спорту – занятия английским языком и сочинение рассказов, особенно в качестве любимчика учителя, казались несколько сомнительным времяпрепровождением. И литературное творчество давалось ему нелегко: в выпускном классе Эрнест взялся за пьесу «Не хуже насморка», которую так и не смог закончить к своему удовлетворению. Но писать о спорте было легко, и спортивные статьи завоевали ему популярность среди одноклассников, особенно среди мальчиков.
В старших классах школы много своего времени и энергии Эрнест отдавал поискам юмористического – устраивал розыгрыши и создавал сатирический язык, привлекая товарищей к затейливым выдумкам. Он давал прозвища всем, кого знал, – и будет делать это всю жизнь. Он придумывал прозвища членам семьи и настаивал, чтобы брата и сестер так и звали: Марселину называл Бивень или Мазвин, Урсулу, свою любимую сестру в детстве, Уралегс, Маделайн – Солнышко или Санни, Кэрол – Фарш или Бифи, а младшего брата, который родился в 1915 году, Лестера – Прищепкой, Папироской и потом Бароном. (Марселина дала Лестеру прозвище Отребье, что, как считал даже Эрнест, было слишком.) Эрнест распространил эту практику и на друзей. Спекулируя на модном антисемитизме, несомненно общем предрассудке Оак-Парка на рубеже веков, Эрнест со своими друзьями Рэем Олсеном и Ллойдом Голдером придумал изощренное сравнение их троицы с ростовщиками. Они нарисовали три круга желтым мелком на своих шкафчиках и объявили их «Ростовщической точкой». Эрнест назвал себя Хемингштайном, Олсена – Коэном, а Голдера – Голдбергом. Он несколько лет называл себя Хемингштайном и часто сокращал прозвище до Штайна, которое любил за каламбурный намек на пиво [англ. Stein – пивная глиняная кружка. – Прим. пер.]. (В конце писем он часто рисовал наполненную до краев кружку.) Еще Эрнест называл себя Веммеджем, а также Скотиной. Посвящая столько внимания прозвищам членов семьи и друзей (происхождение таких имен, как Папироска, было довольно сложным), Эрнест, безусловно, пытался познавать свою вселенную и таким образом управлять ею.
Друзья Хемингуэя в Оак-Парке, среди которых были Моррис Масселмен (Масси), Гарольд Сампсон (Самп) и Джордж Мэдилл (Рассол), вслед за ним развивали собственный сложный жаргон, которым они неизменно пользовались, чаще в письмах, чем в разговорах, когда им было уже далеко за двадцать. Отчасти этот жаргон позаимствовал свои особенности от Марка Твена, немного от Ларднера, частью – из куртуазного языка и во многом был похож на раннего Эзру Паунда, хотя Эрнест познакомился с поэтом только в 1922 году. В ранние годы он обильно приправляет свои сочинения современным сленгом. Изобретательная орфография и плохие каламбуры порождают «ситьюасью» и «Пальма Матрас» (вместо альма-матер). Письма – «нудиловка» или «эпистолы», Оак-Парк – «Оакус-Паркус», а море – соленуха. В письмах к Марселине он предлагает «поторопиться в спагеттерию» или «allez к Ши» и спрашивает: «Почему моя слышит это от тебя, а?», а также «Сразила ли тебя уже любов юноши?» Деньги – почти всегда «семечки», но иногда «шекели» или «деньга». Кто-то «закладывается», а смерть – это «закладная». Эрнест объявит «о неплохих дополнениях к языку» уже в 1919 году, когда вернется с войны: две королевы в карточных играх получили «погоняло» «двойной дуэт сисек», а короли – «пара монархов».
Опять же, ничего ужасного и необычного в этом не было, не считая энергии Эрнеста, вложенной в разработку жаргона: он пользовался им примерно с 1916 по 1923 год, когда уже всерьез занимался художественной литературой и работал над краткими, простыми и ясными предложениями – стиль, который станет благодаря ему знаменитым. Он легко овладевал этим малопонятным жаргоном, который делал его мир, по крайней мере с виду, замкнутым, защищенным. Эрнест, его брат и сестры, а также его друзья понимали друг друга. И судя по подростковым письмам к родителям, щедро пересыпанным прозвищами, он рассчитывал, что и они подчинятся его правилам. Этот жаргон будет принят и с женщиной, на которой Эрнест женится, с Хэдли (Хэш), и она тоже неизбежно начнет разговаривать на нем. Важно отметить, что Эрнест никогда не пользовался жаргоном в творчестве, не считая статей для «Трапеции» в школе; детская игра научила его искусному пониманию жаргона, что показывают рассказ «Мой старик» и диалоги в «Убийцах» и «Пятидесяти тысячах». В этом стиле уже было семя телеграфной, грамматически неправильной и эксцентричной манеры речи, которую он разрабатывал в поздние годы, о чем свидетельствовала невероятная биографию Лилиан Росс в «Нью-Йоркере» в 1950 году. В эти же юные годы художественный стиль, одновременно неестественный и очень свободный, сыграл роль своего рода колеи, по которой литературное творчество всего через несколько лет войдет в его жизнь и полностью захватит ее. После школы важная переписка Хемингуэя, всегда довольно оживленная для мальчика, который редко расставался с семьей и друзьями, станет еще обширнее. Сатирическая манера письма и обильная ирония были естественны для подростка; они развивали писательское умение записывать слова на бумагу без запинки и замешательства. Его первые шаги в творчестве были как встреча с закадычным другом, и Эрнест естественным образом влился в эту дружбу с помощью языка сатиры.
В глазах родителей Эрнест довольно-таки преуспевал – за одним существенным исключением, как указал недавно исследователь творчества Хемингуэя Моррис Баск. В один летний день 1916 года в «Уиндмире» Эрнест дал матери понять, чего ей следует ждать в следующие несколько лет. Он сидел за кухонным столом со своим другом Гарольдом Сэмпсоном, когда Грейс поставила перед ними обед. Эрнест вопросил: «Это все, что у нас есть? Проклятые помои». Грейс попросила его выйти из-за стола и не возвращаться, пока он не принесет извинений. Как большинство Хемингуэев, Эрнест был очень обидчив. Сочтя, что с ним поступили несправедливо, он позвал Гарольда и ушел из дома на несколько дней, и жил в это время у Дилуортов в Хортон-Бэе.
Пятнадцатилетний Эрнест был потрясен, когда Грейс заступилась за него перед охотинспектором и даже изгнала нежданного представителя власти из своих владений с ружьем. Впрочем, недавно Баском был установлен другой малоизвестный инцидент, когда родители Эрнеста, в такой же незабываемой манере, не встали на его защиту. Похоже, что увлеченные работой над школьной газетой и литературным журналом, Эрнест с друзьями составили подпольное издание под названием «Джазовый журнал», причем слово «джаз» тогда только начинало менять свое оригинальное значение («половой акт») на обозначение нового музыкального жанра. Авторы-редакторы сочинили кое-какие грязные шутки и приписали их разным преподавателям. Успел выйти только один экземпляр журнала, причем редакторы упоминались списком на внутренней стороне задней обложки; подразумевалось, что журнал будет передаваться от одного юноши к другому. Товарищ Эрнеста Рэй Олсен, который тоже участвовал в создании журнала и рассказал об этом инциденте, обнаружил, что журнал пропал из учебника английского, где Рэй его прятал. Далее последовал вызов в кабинет директора Марион Макдэниел. Размахивая пропавшим журналом, она обращалась к ним со страстной речью. Родителей поставили в известность, и, по словам Олсена, их дальнейшее пребывание в школе оказалось на чаше весов. Он считал, что именно благодаря Фанни Биггс они избежали исключения из школы, и высказал догадку, будто она вызвалась объяснить, что мальчики приходили к ней за советом и потом пообещали ей прекратить издавать журнал. Отец другого одноклассника приехал на встречу с директором и «решительно» вступился за сына, заявив, что в школе отнеслись к происшествию слишком серьезно.
Позднее Фанни Биггс опишет этот случай исследователю творчества Хемингуэя Чарльзу Фентону в утерянном письме. В другом письме она передаст Фентону слова Эрнеста: «Никто из моих родителей не придет в школу ради меня, неважно, насколько я прав. Мне просто нужно это принять». Эрнест ужасно обиделся на отказ родителей заступиться за него и встать на его сторону. Ситуация с вызовом в кабинет директора по такому серьезному вопросу, как угроза исключения, оказалась травмирующей для мальчика, который, надо думать, чувствовал себя довольно одиноким в этом положении, брошенным на произвол судьбы, и который был спасен только благодаря заступничеству любимого учителя. И через много лет он будет вспоминать эти детские обиды, пока они не превратятся в причину отвергнуть родителей и их мир окончательно. Он не всегда мог позволить себе это в их присутствии и сохранял тесные связи с семьей намного дольше, чем можно было бы предположить по его позднейшим признаниям. Утешением ему стал чрезвычайно красочный язык, которым описывал ненависть к своей семье. О матери в конце жизни он писал: «Разве эта… женщина не ужасна? Не знаю, как я мог быть произведен ею на свет, но очевидно, как-то это произошло».
Нередкая язвительность Эрнеста, ранимость и грубоватый юмор, а также бесспорный интеллект отличали его от сверстников. В кругу близких друзей он стал благодаря этим качествам лидером и примером для подражания. Но появились они не из ниоткуда. Что-то отличало семью Хемингуэев от жителей Оак-Парка, с их сильным классовым сознанием и буржуазной респектабельностью, несмотря на высокое положение клана в обществе. Фанни Биггс, какой бы защитницей Эрнеста она ни была, пока он находился под ее опекой, предложила несколько объяснений. Спустя годы, когда с ней связался исследователь творчества Хемингуэя Чарльз Фентон, писавший книгу (к большому ужасу Эрнеста) о его ученических годах, Фанни сочла необходимым заявить о превосходстве Оак-Парка и школы Ривер-Форест перед другими учреждениями того времени. (Объективности ради стоит заметить, чем выше качество школы, тем более хорошим учителем она бы казалась.) В этой школе учились те дети из Оак-Парка, которые обыкновенно ходили бы в частную школу, указала она и упомянула «поэтов, музыкантов, дипломатов, критиков и журналистов» – и даже евангелиста Билли Сандея, – которые показывались на собраниях. Родители вкладывали немало денег в школьные спектакли, на которых они присутствовали, как Биггс постаралась отметить, в вечерних нарядах. И все же у Эрнеста, писала она неодобрительно, «никогда не было карманных денег» (пятнадцати пенсов на многое не хватит), и она никогда не видела его родителей в загородных клубах Оак-Парка или клубах для встреч в Чикаго. Хотя это могло отражать положение Хемингуэев в Оак-Парке в то время, маловероятно, чтобы семью с шестью красивыми и умными детьми, с уважаемым врачом во главе и его талантливой и яркой женой, живущую в одном из самых больших домов Оак-Парка, избегали более богатые или респектабельные семьи в силу подобных причин; скорее, они занимали особое место в городе – безотносительно посещений общественных клубов.
Это вряд ли было очевидно Эрнесту, который в старших классах школы и сразу после ее окончания отдалялся от семьи и друзей дома. У него было две подруги: первая Дороти Дэвис и после – Фрэнсис Коутс; Фрэнсис очаровала его на спектакле немецкой оперы «Марта». Об их отношениях мало что известно, очевидно, они не были серьезными, поскольку Эрнест в мае сопровождал Марселину на вечер выпускников в качестве ее «молодого человека». Он, Гарольд Сэмпсон, Фрэнсис и Марселина ходили вчетвером на свидания и иногда плавали на каноэ по реке Дес-Плейнс. В то время Эрнест, кажется, искренне любил бывать в компании с Марселиной. Брат c сестрой объединились ради того, чтобы пошатнуть или даже поменять родительские правила. Марселина хотела научиться танцевать после случившегося конфуза на танцах, несмотря на энергичные возражения Кларенса. Грейс встала на ее сторону, и следующей осенью двое старших детей стали посещать школу танцев мисс Ингрэм по вечерам в субботу (Эрнест, наверное, напомнил себе быть осторожнее в своих желаниях). Марселина и Эрнест демонстрировали то, чему научились, на семейных сборищах возле граммофона. К ним присоединялись остальные дети и Грейс, а Эд сидел кислый в сторонке. Эрнест с гораздо большим энтузиазмом относился к боксу, которым он стал заниматься в средних классах школы. Потом он будет утверждать, что узнал об этом виде спорта от старых чикагских бойцов вроде Джека Блэкберна и Гарри Греба, с которыми, вероятно, встречался в знаменитых чикагских спортивных залах. Боксерский мир всегда будет сохранять важное значение для его творчества; бокс стал источником вдохновения для одного из его первых школьных рассказов, «Вопрос цвета».