Это критика
Шрифт:
"В русском жанре" - и в самом деле очень симпатичная книга. Впрочем, здесь я могу быть не вполне объективен, слишком уж сам этот "жанр" люблю, не уверен вот только, что он такой уж русский. Но даже без учета моих пристрастий книга Боровикова располагает к себе. Недаром она выдержала уже два издания. Особенно хороши там самые злые фрагменты. Злость, впрочем, почти всегда сообщает тексту некоторую дополнительную энергию.
Вот, например, сценка из писательской жизни начала 80-х, заканчивающаяся характеристикой известного критика Игоря З. (давайте все хором угадаем с трех раз, кто бы это мог быть): "У Игорька была внешность кинематографического провинциального священника из либерального кино 60-х годов, то ли шибко пьющего, то ли очень недужного: землистый
Но, конечно, главное у Боровикова не его книги. Главное - его журнал. Мы говорим "Боровиков", подразумеваем - "Волга". В удивительном саратовском "толстяке" было много всего хорошего напечатано, и в прозе, и в стихах. Но две публикации тамошние сравнимы разве что с чудом.
В историю русской литературы "Волга" войдет, прежде всего, как журнал, первым напечатавший "Между собакой и волком" Саши Соколова, в августе-сентябре 1989 года, всего через несколько месяцев после знаменитой "октябрьской" публикации "Школы для дураков" с послесловием Андрея Битова. В самый разгар торжества перестроечного "разгребания грязи" и дождавшихся наконец своего часа разоблачительных романов - по-своему, конечно, важных и даже необходимых, кто бы спорил, - те два номера "Волги" плюс книжка "Октября" были удивительно внятным напоминанием о том, что литература вообще-то для другого и о другом, что писатель борется не со Сталиным, а с языком, и открывает не новые исторические факты, а неведомые способы преодолеть сопротивление материала. Терпеть не могу слово "поколение", но для меня и нескольких близких мне по взглядам и вкусам моих ровесников именно те публикации оказались решающими, во многом сформировав или закрепив наши представления о прозе.
И еще немного о личном. Я хорошо помню, как стоял в областной библиотеке и пролистывал очередные номера толстых журналов. С основным ассортиментом справился где-то за полчаса. "Волга" оставалась последней, ничего особо интересного в оглавлении не обнаружилось, и я уже совсем было отправился домой, ткнувшись для очистки совести наугад в пару мест какого-то занявшего полномера романа. Я простоял там, уткнувшись в журнал, еще часа два и только потом сообразил, что дело происходит на абонементе и можно забрать номер домой. Дочитав роман, я принялся терроризировать знакомых рассказами об абсолютном шедевре и требованиями немедленно прочитать и разделить мой восторг. Это была "Жюстин" Лоренса Даррелла, первая часть "Александрийского квартета", в прекрасном переводе Вадима Михайлина. И еще два стихотворения Константиноса Кавафиса в самом конце, среди примечаний. Не помню, чей перевод, Г.Шмакова или С.Ильинской, но там было "Бог покидает Антония", которое я читал тогда впервые...
Я не знаю, любит ли Боровиков Соколова и Даррелла, подозреваю, что нет, не должен, по крайней мере, если судить по тем его заметкам и рецензиям, которые мне доводилось читать. Если не любит, то он замечательный редактор. Если любит, то просто хороший...
Что же до собственно критической деятельности Боровикова, то из всех читанных текстов, его или о нем, мне запомнились два момента. Первый: Боровиков не любит Окуджаву. Впрочем, с тем, что есть на свете люди, которые не любят песни Окуджавы, я смирился еще во время чтения текстов Дмитрия Бавильского.
Второй: Боровиков в последней григорьевской пульке номинировал Вишневецкую. Грех, конечно, большой, особенно с учетом того, что ей-то в конце концов премия непостижимым образом и досталась. Но, с другой стороны, многие почтенные люди питают к вполне посредственным сочинениям Вишневецкой необъяснимую слабость, за что ж теперь на Боровикова все сваливать?
Критика - понятие растяжимое. А как иначе, если ее четкого определения не существует? Что удивительного, если мы этой терминологической неразберихой часто и не без удовольствия пользуемся? Строго
Леонид БАХНОВ
16 октября 2003 г.
Михаил Эдельштейн: Леонид Владленович, одна из ваших статей называется "Отцы и дети" и посвящена писателям Юрию Карабчиевскому и Аркану Кариву - отцу и сыну. Ваш отец, Владлен Бахнов, был известнейшим сатириком, автором стихотворных пародий, знаменитой, ушедшей "в народ" песенки "Коктебля", сценаристом Леонида Гайдая. Легко ли это - быть членом писательской династии? Мешает или помогает литератору узнаваемость его фамилии, известность отца?
Леонид Бахнов: В 70-е годы, когда я начинал печататься, принадлежность к писательской семье воспринималась как обстоятельство безусловно отягчающее. На какие-нибудь совещания молодых писателей - а без этого клейма: "участник Совещания" (именно так, с большой буквы!) пробиться было совсем трудно - старались отбирать выходцев из рабочего класса, счастливых обладателей босоногого детства и пр. Писательские династии, конечно, существовали, но официально не приветствовались.
Надо сказать, кстати, что эта погоня за самородками от сохи и станка приводила по временам к последствиям довольно печальным. Когда-то давным-давно я участвовал в совещании молодых московских писателей, где все носились с поэтом-экскаваторщиком со странной фамилией Смирнов-Фролов. Настоящая его фамилия была, кажется, Смирнов, но добрые люди подсказали, что с такой фамилией ему в литературе мало что светит. Он подумал-подумал и взял псевдоним: Фролов. Ему и насчет Фролова все объяснили. Так он и стал "Смирнов-Фролов - поэт-экскаваторщик".
Некоторое время, как я говорил, с ним носились, а потом бросили. И в итоге мужик, который за это время успел привыкнуть к публикациям, к какой-никакой славе, попросту пропал. Говорят, спился.
Если же возвращаться к писательским семьям, то кроме официального отношения есть, конечно, и неформальная сторона этого дела. А именно: среда. Хотя писатели в те времена - это была каста, говорили: "сописы" (советские писатели), "жописы" (жены писателей), "писдети" (это я), а еще "мудописы" (мужья дочерей писателей). Но все-таки внутри этой касты люди были разные, и Вадим Кожевников это не то, что Юрий Домбровский. В той среде, где я рос, было не принято вилять хвостом перед властью, и вообще к слову - и написанному, и сказанному - относились весьма щепетильно. Сейчас это может показаться чуть ли не смешным, но чье-нибудь выступление против того, кого травят, запросто могло оказаться поводом, чтобы этого человека отлучить от дома... Круто, конечно, по нынешним временам, да и тогда такие слова носились: "либеральная жандармерия". И тем не менее: существовал неписаный кодекс чести, и были люди, которые его олицетворяли: Андрей Дмитриевич Сахаров, Лидия Корнеевна Чуковская... И большая проблема России, что их не стало - людей, перед которыми стыдно совершать сомнительные поступки или говорить сомнительные слова.
Такая вот была среда. Половину друзей отца повыгоняли из Союза писателей, а потом и из страны. Хорошо или плохо для литератора вариться в таком соку? Не знаю, как на это ответить, - другого не было. Наверное, какие-то "сословные предрассудки" тормозят меня по сей день.
М.Э.: Вы можете изнутри судить о критическом процессе 70-х-80-х гг. Что происходит в сегодняшней критике, если сравнивать ее с критикой тех лет?
Л.Б.: В критике 70-х было немало людей умных, отлично образованных, с хорошим вкусом. Но у них был фактически заткнут рот. Чем занималась критика в те годы? Не имея возможности сказать, о чем на самом деле пишет тот или иной автор, критика "осовечивала" писателей и вместе с тем пыталась донести до читателя какую-то не вполне стандартную мысль. Мысль, конечно, доходила до адресата в изрядно искаженном виде, но читатель был благодарен и за то.