Это случилось в тайге (сборник повестей)
Шрифт:
Он ничего не имел, ничего не мог дать, и ненавидел свое беспомощное тело. Такое слабое и такое требовательное: оно все время требовало еды — как работающий двигатель горючего. Пока двигатель работал вхолостую, можно было не беспокоиться о горючем: Остановиться? Ну и пусть, он сам хотел остановить его. Но учительница уговорила не останавливать, и он пошел на это тогда. Решив, что Заручьев и Ольхин бросили их, и, значит, двигатель обязан работать, потому что Анастасии Яковлевне нужны тепло и какая-то опора. Он так думал, должен был так думать.
Он ошибся — в тот раз и Ольхин
— Говорят, существует лечение голодом. Я, кажется, согласился бы обменять его на любые болезни, — сказал пилот и прикусил язык: не следовало вспоминать о голоде, можно подумать, будто он, не смея говорить прямо, выпрашивает новую подачку. Ничего подобного, голод существует сам по себе, он не собирается его ублажать, наоборот! Пилот оглянулся на учительницу, готовый закричать об этом. Анастасия Яковлевна сидела по обыкновению с вязанием на коленях, но руки неподвижно лежали на спицах, прогнув их своей тяжестью.
Она думала о том, что относительно счастлива, пожалуй: из темноты переходить в тьму Легче, чем из света. Слабое утешение, но все-таки. И она почти прожила отпускаемое людям. Сын? Он потерял ее уже давно, ну и — так и не найдет, вот и все… Она думала об этом, как читают иногда книгу — мысли не становились драными, за ними не было образов. А фразу пилота о лечений голодом, вернее то, что угадывалось за ней, слепая учительница именно увидела.
Она увидела залитый беспощадным солнечным светом и поэтому еще более страшный полустанок, перевернутую взрывом автомашину на перроне, толпу перепуганных людей, пешком добравшихся сюда от разбитого в степи эшелона. И человека, немного знакомого ей по Москве. Высокий, плечистый, в рваной телогрейке, он подошел к ним — тогда еще к ним — к ней и к сыну.
— Вот, — сказал он, — раньше лечил голодом язву, теперь подыхаю от голода.
И стал вымаливать у нее, тоже эвакуированной, тоже голодной, с привязчивостью цыганки "хоть крошку чего-нибудь". Он мог бы говорить и просить не унижаясь, не клянча, но потерял себя, сломался… Она не хотела, не могла видеть таким пилота.
Тогда у нее был узелок, маленький узелок в цветастом платке, вот почему тот человек подошел. Пусть теперь у нее не будет узелка.
— Владимир Федорович, вы не хотите еще натаять снега для чая? Может быть, к тому времени, когда он скипит, подойдет Иван Терентьевич…
— Рад стараться, — пилот, забывшись, сделал слишком резкое движение, застонал от боли и снова откинулся на свою подстилку. — Одну минуточку…
Он, придерживаясь за стенку, встал и, брякнув дужкой ведра, вышел. Вместе с ним выскользнула в дверь Зорка.
Низкие облака лежали на вершинах сосен, грозя снегопадом, но только редкие легкие снежинки, не падая, плавали в воздухе. Пилот посмотрел на небо и вздохнул. Зачерпнув в ведро пышного снега, стал уминать. Следившая за ним Зорка сделала два длинных прыжка, радостно виляя свернутым в баранку пушистым хвостом, припала на передние лапы и, положив морду на них, игриво тявкнула.
— Дурочка ты, — ласково сказал ей пилот.
Собака сделала
— Гулять зовешь? На охоту? — губы пилота помимо его воли попытались сложиться в усмешку. — Эх, собака, собака…
Он пополнил ведро. Постояв несколько секунд с закрытыми глазами — преодолевал слабость, — тряхнул головой, словно пробуждаясь от сна, и побрел к самолету.
— Тишина в небе и на земле, — сказал он Анастасии Яковлевне.
Та, довязав ряд, повернула голову:
— Я сегодня даже не выходила… Как погода?
— Не знаю… Холодно.
— А Иван Терентьевич скоро уже сутки в тайге, И… тот парень. Я понимаю, что можно развести костер, но еда… ведь у Ивана Терентьевича только шаньга. И вдруг он заблудится?
— Иван Терентьич? — в тоне пилота послышалась ирония. — А парень… Парень соображал, на что шел!
— Вы считаете, что люди всегда соображают, на что идут?
— Должны.
Пилот опустился на колени, открыл дверцу и стал подбрасывать дрова. В печке обрадованно загудело пламя.
Только отмахав километра три, а то и с гаком, от напрасно собранных вчера дров, Ольхин увидел покинутый Иваном Терентьевичем ночлег. За молодым березничком, от которого к костру привел не одинарный след, а целая тропа. Парню пришлось поломать голову, прежде чем он понял, что в березнике Заручьев ставил на ночь петли на зайцев, а утром возвращался проверять их.
"Неужели поймал, сволочь?" — с ненавистью подумал Ольхин. Он ревниво обследовал пространство вокруг костра, переворошил лапник подстилки. Не обнаружив ни клочка заячьего меха, злорадно усмехнулся: не выгорело! Стало даже на душе легче — сам он, хотя и вертелся всю ночь около маленького, только руки согреть, костерка, но зато ел мясо! Без соли, но досыта!
Не выспавшийся, измученный двухдневной ходьбой без троп и дорог, Ольхин испытал торжество победителя — и это его взбодрило. Правда, Заручьев оторвался самое малое на три километра, их надо наверстать, но он, видимо, не торопится, вчера Ольхин далеко не ранним утром застал еще не потухший костер… Собственно говоря, чего думать? Не возвращаться же, напрасно сделав такой конец по тайге! Да и не может он возвращаться, нельзя возвращаться, не догнав, ему надо оправдаться — он что, забыл об этом?
Километров пять Ольхин отшагал, только один раз приостановившись — напиться из ручья. Перейдя ручей, выбрался на взлобок, мыском вдавшийся в уходящее к горизонту болото. След отворачивал направо, в обход, и Ольхин с удовольствием вспомнил о ботиночках Пиана Терентьевича, — даже краем болота приходилось хлюпать по воде. Но и ему, в резиновых сапогах, дорога давала себя почувствовать: все труднее и труднее становилось вытаскивать проваливающиеся в мох ноги. Опять, чтобы подстегнуть себя, Ольхин принялся материть Ивана Терентьевича и даже чокнутую старуху, которая не могла допереть, что Васек Ольхин не стал бы путаться с рыжим делом. А хуже всего, что вдруг повалил снег. Как позавчера вечером — густой, ватными хлопьями. И мокрый.