Евангелие от Джимми
Шрифт:
— Что ты будешь теперь делать, Джимми?
Я не отвечаю. Вернуться назад? Спрятать голову в песок, прикрывшись своими терзаниями? Нет, не могу. С прежней жизнью я простился, а для людей еще ничего не сделал — только вообразил себя их спасителем. Но ведь клен исцелила не иллюзия, в этом я уверен. Несправедливость, содеянная с бесплодной смоковницей, дала мне силу ярости, потребность и возможность ее загладить. Готов держать пари, наткнись я вчера, выйдя из дома, сразу на мертвое дерево, я точно так же воскресил бы его. Пробудить гены Христа, превратив его клон в марионетку-паяца, — нет, не может этого быть, или Бог
— Ну ладно, — вздыхает Ким, — давай прощаться.
Я оборачиваюсь к ней и жестко спрашиваю, сама ли она решила бросить меня или просто подчиняется приказу.
— У меня нет выбора, Джимми.
— Кто у них главный? Купперман или Гласснер?
— Купперман главный на бумаге, но для президента авторитет — Гласснер.
Я звоню на ресепшн и прошу соединить меня с номером Ирвина Гласснера. Телефонистка напоминает мне, который час.
— Плевать, разбудите его.
Едва услышав сонное «алло» советника по науке, я выкладываю ему все. Меня водили за нос, ладно, им это удалось, но теперь хватит, я им больше не пешка, я творю чудеса по-настоящему, они это видели, так что я готов работать с ними, но только на моих условиях и никак иначе, не то я выброшусь в окно.
— Подождите… успокойтесь, Джимми. Давайте увидимся.
— Условие первое: Ким остается обеспечивать мою безопасность и едет со мной в Скалистые горы. И пусть Энтридж не смеет больше ее трогать, вообще пусть ведет себя тише воды ниже травы, или я его выгоню. Ясно?
— Послушайте…
— Отвечайте мне, да или нет: это не обсуждается.
— Да.
— Тогда спокойной ночи.
Я вешаю трубку. Ким смотрит на меня круглыми глазами.
— И кончайте вашу грызню, вы все, сколько можно! Профессионалы вы или нет, черт вас дери?
Она подается ко мне, прижимается. Я глажу ее по волосам, вдыхаю их запах папоротника, успокаиваюсь.
— Почему ты встал на мою защиту, Джимми? Я лгала тебе, я тебя предавала с первого дня…
— Что сделано, то сделано: я умею верить. Но умоляю тебя, сделай что-нибудь, разряди атмосферу, я не могу больше выносить эти силовые отношения, подсиживания, дрязги… Это сказывается на мне, сама видишь! Если вы хотите, чтобы я стал Христом, так нельзя, нужен… ну, не знаю… минимум чистоты…
Ким вздыхает, упершись ладошками мне в грудь, отстраняется.
— Что такое чистота, Джимми? Осторожный дурак живет под колпаком, чтобы защититься от зла, — он чист? Нет, чист тот, кто грешил, соприкоснулся с грязью и осознанно выбрал добро.
Я смотрю на нее. И она, стало быть, взяла из Библии то, что ей ближе. Меня понемногу отпускает, и глаза пощипывает от подступающих слез. Мы снова обнимаемся и долго стоим так, дыша в унисон, тихонько лаская
«Дорогой Джимми,
подтверждаю, что Ким Уоттфилд восстановлена в прежних обязанностях. Встречаемся за завтраком в ресторане в восемь, если Вас это устраивает.
Ваш
Ирвин Гласснер»
«Сожалею, Джимми, если мое поведение могло быть столь превратно истолковано: я высоко ценю Ким Уоттфилд и буду рад, если сотрудничество между нашими службами продолжится в атмосфере дружбы и взаимопонимания на благо нашего общего дела.
Лестер Энтридж Копии: И. Гласснеру и епископу Гивенсу».
Ким беззвучно прыскает, щуря глаза, дает мне тычка в живот и идет за новым коктейлем. Я жду, пока она опустошит мини-бар, стараясь не поддаться взыгравшему в ней чувству реванша, потом прошу оставить меня одного.
Как только за ней закрывается дверь, я достаю из рюкзака книги, которыми разжился, чтобы, так сказать, выслушать противную сторону ради сохранения своего критического настроя. «Иисус-самозванец: доказательства», «Новый Завет в сорока измышлениях». Бросаю их в мусорную корзину. У меня нет больше сил сомневаться.
Я гашу свет, прижимаюсь лбом к оконному стеклу и, вглядываясь в темное пятно Центрального парка, представляю себе лицо отца Доновея, сосредотачиваюсь на нем, чтобы меня услышала его душа; я прошу у него прощения и прощаю его. И за него, за его убийц, за всех, кто еще захочет использовать меня или принудить к молчанию, — я молюсь. Молюсь как умею. В неведении и надежде снова заглядываю в себя, в эту пустоту, которую я начинаю называть Богом.
Часы показывают пять минут девятого, когда я вхожу в ресторан. Гласснер и Энтридж за тарелками с мюсли улыбаются мне как ни в чем не бывало, спрашивают, хорошо ли я спал. Я глаз не сомкнул и отлично себя чувствую. Добавляю, что раньше раскаивался, исцелив клен без их разрешения, но теперь рад этому. Не зафиксируй они своей съемкой, что мой дар может обойтись без их фокусов, до сих пор бы творили липовые чудеса, так сказать, для затравки того, что уже работает полным ходом, и мы теряли бы драгоценное время попусту, а теперь можем взяться за работу на здоровой основе. Засим до свидания, пойду попрощаюсь с моим деревом.
Энтридж хмурится, смотрит на часы, отпивает глоток молока и говорит, что наш самолет вылетает ровно через полтора часа: времени у меня только на завтрак. Отвечаю, что я не голоден и направляюсь к холлу. Через две минуты они нагоняют меня, дожевывая на ходу: что ж, хотят вместе — пошли.
Я иду быстрым шагом в утренней прохладе, огибаю поливальное устройство — раннее солнце рисует в брызгах радугу. Они едва поспевают за мной, Гласснер — выкашливая вчерашние сигары, Энтридж — стараясь не наступать на траву ботинками за пятьсот долларов. Я иду вдоль Карусели к Шип-Мидоу и, выйдя на поляну, останавливаюсь как вкопанный. Сзади подходят, запыхавшись, мои спутники. Я шагаю по опилкам, по хрустким сучкам, медленно, не веря своим глазам, подхожу к пню. Еще влажные от сока кольца по краям, а сердцевина — серая дыра.