Евгений Шварц. Хроника жизни
Шрифт:
Больница
В конце мая 1930 года Екатерине Ивановне сделали первую операцию. И каждый день Евгений Львович в больнице. Поначалу его к ней не пускали. Но как и раньше, он передает ей письма.
Без даты: «Котик мой! Когда я увидел в последний раз, в воскресенье, какой ты лежишь больной, отчаявшийся, обезумевший, одинокий, — на меня ужас напал. Как бы я тебе ни сочувствовал, как бы я за тебя ни мучился, — легче тебе не будет — вот в чем ужас. Я тебя очень люблю, родной мой, я никуда тебя больше не отпущу. Будь всегда со мной, Кисыч родной. Жизнь ни на что не похожа стала. Я из колеи выбился, что никаких сил нет. Если ты бы знала, какая без тебя пустота. Я за это время, что мы вместе, совсем разучился говорить и жить с людьми, которые приблизительно подходят. Ты до такой степени со мной, что все остальные раздражают, мешают, кажутся нелюдьми.
Мама и папа тебе очень кланяются. Они тебя любят. Мама готовит нам очень вкусные обеды. Я очень рад, что папа здесь. Очень хорошо все время быть в курсе дел с тобой. А то я совсем отупел бы. И мама очень помогает. Я их очень люблю.
Котик, если можешь, напиши своей маме хоть две строчки. Раз ты больна и слаба, две строчки не обидно. Я сам хотел написать — да не выходит.
Ну, родненький мой, до завтра. Пойду искать тебе чего-нибудь вкусненького. Деньги есть. Совкино заплатил за подписи. Я тебя люблю. Целую тебя, Кисыч, крепко. Твой Женя».
И через несколько дней:
«14/VI
Песик мой маленький! Мне кажется, что сто лет тебя надо ждать. Когда появилась надежда, что тебя отпустят в четверг, мне стало казаться, что до четверга не дожить мне никак. Песик мой, пока я думал, что ты в больнице на месяц, — я держался, а теперь я скандалю и злюсь на всех, у меня вдруг всякое терпение пропало. В больнице тебя разве видишь? Эти несколько дней, которые мне осталось ждать, мне теперь кажутся невозможным временем. Маленький мой, ты меня избаловала.
Песик, ты у меня единственный человек, все другие только притворяются. Ты только один красивый, тепленький, ласковый, все понимаешь. Только вернись, пожалуйста, домой. Я все ещё не курю. Надо, песинька, скрутить себя, как прежде, а то я распускаюсь, и сам ничего не делаю, и тебя дергаю, ругаю и мучаюсь ни за что, ни про что. Надо начать с курения, а потом вообще приберу тебя к рукам.
Послезавтра вторник, а в среду я тебя увижу. Уговори Ольгу (её доктора — Е. Б.) пустить тебя домой в четверг. Я тебя на руках до дома донесу. Родименький, ты не забываешь, что я без тебя дурак и несчастный. Ты любишь меня, родной? Сейчас понесу письмо. Всегда, когда иду, боюсь — как ты там себя чувствуешь?
Маленький мой, ты у меня один на свете, я тебя больше всех люблю. Не забывай меня, пожалуйста, ни за что. Твой Женя».
«17/VI
Песик мой дорогой, я все скучаю и все беспокоюсь. Как твой животик? Меня уже перестали утешать рассуждения о завтра и послезавтра. Я хочу, чтобы ты сейчас, сегодня, все время, была дома. Песик, прости за дурацкие письма, я тоскую до одурения. Невозможно ждать. До завтра как будто тысяча лет.
Пес мой родной, я честно пробую работать каждый день, и работаю очень плохо. Мне без тебя работать невозможно. Первые дни я беспокоился, мотался, бегал, а сейчас только скучаю, скучаю, скучаю.
Напиши, дружок, когда выяснится, отпустят в четверг тебя или в пятницу? Напиши температуру, как ты себя чувствуешь, спала или нет, и что болит. Не сердись, маленький, что я спрашиваю, но я беспокоюсь очень за тебя.
Целую тебя, моя Катюшенька, моя тепленькая, мой детынь. Возвращайся, моя крошечка, скорей. Твой Женя».
И вот она снова дома.
Первые аресты
В конце 1931 года произошли события, потрясшие весь Детский отдел ГИЗа. 10 декабря по подозрению в «контрреволюционной деятельности группы детских писателей» были арестованы А. Туфанов, Д. Хармс, А. Введенский и И. Андроников, а ещё через четыре дня — И. Бахтерев. Хармс и Введенский — за их обэриутство, Туфанов — за «заумство» и за то, что был «учителем» их, а Андроников — вероятно, потому, что его, шутя, называли грузинским князем.
«Вначале, как положено, был донос, судя по всему, — из детского сектора Ленгосиздата, — писал Игорь Мальский, публикуя в 1991 году материалы «дела № 4246-32» в газете «Санкт-Петербургский университет» (1 нояб.). — Уж больно идеологически невыдержанная вольница образовалась в этом секторе, да ещё заумники нашли здесь великолепную отдушину: не печатают заумь — они сделались детскими писателями, да ещё самыми популярными из состава сотрудников любимейших детских журналов «Еж» и «Чиж». Донос, если на него правильно отреагировать, решал бы сразу две проблемы: поставить крест на «заумниках» и осадить С. Я. Маршака, с чьей подачи развелось все это бесклассовое безобразие (А может быть, не только осадить? Ведь неспроста так старательно «отрабатывал» следователь Маршака в допросах А. Введенского!)».
Все они обвинялись по статье 58–10, контрреволюционность которой тогда свелась к тому, что «группа пользовалась формой «заумной», т. е. зашифрованной специальными приемами, форме, понятной для людей «своего круга» и защищающей мистико-идеалистические философские концепции».
На допросах Хармс сознавался, что он — «человек политически немыслящий», но что «не согласен с политикой советской власти в области литературы, и желаю, в противовес существующим на сей счет правительственным мероприятиям, свободы печати, как для своего творчества, так и для литературного творчества близких мне по духу литераторов, составляющих вместе со мной единую литературную группу». На следующем допросе он признавал, что «наша заумь, противопоставляемая материалистическим установкам советской художественной литературы, целиком базируется на мистико-идеалистической философии» и «является контрреволюционной в современных условиях. Признаю, что находясь во главе упомянутой группы детских литераторов, я творил антисоветское дело». И разъяснял свои детские вещи, в которых ничего антисоветского, по-моему, не было, в нужных следователю формулировках.
Примерно такие же показания давал и Введенский. «Из всех литераторов, проходивших по делу, Введенский самый «разговорчивый», — комментировал его допросы И. Мальский. — Он первым уже через день после ареста начал давать информативные показания, упомянув довольно много имен людей, не проходивших по делу». Однако эту «разговорчивость» автор «склонен объяснить доверчивостью и беспечностью 27-летнего Введенского», тем более, что она «особенного урожая следователю не принесла».
В его допросах возникло и имя Шварца, когда он рассказывал о своих дружеских связях вне редакции, о различных вечеринках, устраиваемых у кого-нибудь из них: «Одновременно происходило сращивание нашей антисоветской группы с аппаратом детского сектора на бытовой основе. Устраивались вечеринки, на которых, помимо меня, Хармса и др., присутствовали Олейников, Дитрих, а также беспартийные специалисты детской книги Е. Шварц, Маршак и т. д.».