Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«Я хочу быть прежде всего честным», — пишет Володя Сафонов, полагая, что его спасет прямое дело. Он еще не знает, что в сталинской системе и «прямое дело», которому начинаешь преданно служить, неизменно приведет к драматическому столкновению с бюрократическим аппаратом и политическими авантюристами, которые все равно одержат над тобой победу. Загнанный в угол персонаж судорожно цепляется за соломинку: «Вдруг и Володя Сафонов после Сенек уверует в святую Домну?.. Если это массовый психоз, то почему я не могу ему поддаться? Во всяком случае, я поеду туда с искренним желанием разделить чувства других».
— Все его колебания — правда, — сказала Женя. — Эренбург тонко их ощутил и отразил
Я посмотрел на нее пристально и ответил:
— Для меня — хороша. А для других лучше, чем ты полагаешь. И оставь самоиронию. Не только унижение паче гордости, но и самоирония.
На глазах у Жени навернулись слезы:
— Ты считаешь меня некрасивой, как и остальные. Я уверена. Да, я некрасивая, с дефектом, как говорила мама в сапожной мастерской, дурно и в старье одетая — ну что из того? Я никогда до тебя не звонила по телефону. В каком-то смысле я отсталая. Я никогда никого не целовала, кроме тебя. И меня никто не целовал. Я никому не нужна, и себе тоже. Разве можно осуждать женщину за то, что она некрасива?
— Слушай, тебе не надоело?
Я попытался снизить температуру ее монолога.
Однажды в Киеве на филармоническом концерте ко мне подошел приятель со своей знакомой девушкой, которая отличалась какой-то замечательной некрасотой, просто редкой некрасотой. Фамилия его была Азоревский.
— Где ты отыскал такую выдру? — спросил я через несколько дней, встретив на улице.
Он посмотрел на меня без малейшего укора и ответил:
— Разве можно осуждать девушку и называть ее выдрой за то, что она некрасива? Значит, так распорядился Бог.
Слова Азоревского пропитали душу и даже в каком-то отношении исправили ее.
— Почему ты не хочешь взять меня тогда с собой? Если бы речь шла о Галке Петровой, Тане Сальник, Ирке Носовой или Оленьке Киселевой, ты согласился бы как миленький! Я заметила, как ты их пожираешь глазами. Я видела, как ты на ножки Оленьки уставился, когда она танцевала!
Девочки фирменные, ничего не возразишь, но я никогда никого не пожирал глазами, хотя взор притягивали и пышная грудь Галки, и крепкие икры Люси Дроздовой, и толстая, туго сплетенная коса Носовой. Однако я держался, гнал грешные мысли и больше нажимал на интеллектуальное развитие, испанскую эпопею, «День второй» и бесконечные разговоры с Женей, с которой виделся чуть ли не каждый день. Я привык к ней, привык любоваться ее туманными очами и не желал ничего другого. Всепобеждающая физкультура помогала мне в том.
Сколько я ни бился над хемингуэевскими листочками — ясность долго не наступала. Фактура запоминалась довольно легко, но более серьезное понимание описанных событий пришло через десятки лет. Здесь нет моей вины. Вина на сталинской эпохе, которая завершилась лишь к концу восьмого десятилетия прошлого века. Даже легальное издание романа «По ком звонит колокол» в 1968 году ненамного исправило положение.
Хемингуэй отдавал себе отчет в том, что происходило в Советской России, и никакой ничтожный Микоян, засланный к нему на Кубу, виляя и обманывая, не сумел убедить его приехать в Москву. Хемингуэй в деталях, где обычно скрывается дьявол, знал, на что способны и к каким методам прибегают коммунистические функционеры. Видел их отношение к собственному народу. Микояна он принял, но с советской чиновной публикой не желал иметь ничего общего. Убежденность подкрепляли испанские впечатления. Он не забыл, как Сталин бросил интербригады и республиканцев
Но отношение к советской власти и практике коммунизма в целом он не переносил на Эренбурга, что чрезвычайно раздражало московский литературный мир. Хемингуэй сошелся с Эренбургом тесно в Испании, что оказалось достаточным для возникновения прочного и долголетнего товарищеского чувства. Он высоко ценил антифашистскую и антигитлеровскую направленность действий Эренбурга, ничуть не заблуждаясь насчет его истинного положения в сталинской России. Ни происхождение Эренбурга, ни зоологический сталинский антисемитизм, который нельзя было не заметить в 30-х годах, ни смычка вождя с фюрером, которая произошла в момент подготовки романа «По ком звонит колокол» к печати, не являлись для Хемингуэя ни загадкой, ни неожиданностью. После Испании он, как Джордж Оруэлл и многие другие, в том числе и презирающие политику люди, вроде Генри Миллера и Сальвадора Дали, вынесли точное, безошибочное и справедливое мнение о позиции восточного деспота в международных делах и внутри коммунистического движения, которое часто на Западе воспринималось как демократическое и антикапиталистическое.
Если бы Хемингуэй не замечал всей бездны, в которую столкнул Сталин Россию, то он не сумел бы написать — с поистине историко-стенографической монументальностью! — беседу Каркова-Кольцова и Роберта Джордана. Ему не удалось бы правдиво воссоздать действительно происшедший конфликт между Кольцовым и Андре Марти, подтверждение которому мы обнаруживаем в письме последнего в Москву. Основополагающие факты, использованные Хемингуэем в романе, он получил из первых рук, почти наверняка от самого Кольцова, а частично и от Эренбурга. Для таких художественных откровений и прозрений, с которыми мы сталкиваемся в романе, необходимо, кроме собственных тонких наблюдений и глубоких впечатлений, творческого чутья и безукоризненного мастерства, еще что-то, быть может, какое-то особое знание, какие-то особые черты, какая-то особая информация, которую не снимешь с полки и не усвоишь, читая газеты.
Откуда Хемингуэй почерпнул бы эти священные и засекреченные данные, их психополитическую трактовку, если не из бесед с советскими друзьями? Возможно, этому и улыбался загадочно Эренбург на даче Всеволода Вишневского в Переделкино.
Я еще возвращусь к одному из центральных нервных узлов романа — доверительному разговору Каркова-Кольцова с Робертом Джорданом. Сейчас важнее начать с конца. В сорок второй главе американский писатель сводит журналиста, наделенного Сталиным большими и специфическими полномочиями, и политического комиссара интербригад Андре Марти, поддерживающего прочные связи с ежовским НКВД и хозяином Кремля.
Сценическая площадка — здание Комендатуры, в котором располагается кабинет бывшего французского моряка, изображенного в нашем учебнике истории в берете с помпоном и усиками мопассановского героя. Этот берет, правда без помпона, Хемингуэй тоже водрузил на голову комиссара. В Комендатуру попадают два республиканца — капитан Рохелио Гомес из первого батальона Шестьдесят пятой бригады и партизан Андрес, везущий донесение Роберта Джордана генералу Гольцу, готовящемуся наступать на фалангистов.