Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
— Жаль, что нельзя опубликовать исповедь этой несчастной женщины полностью. Слишком патологично…
Сегодня он бы сумел это сделать при желании. Любая газета бы напечатала без всяких цензурных изъятий, не говоря уже о еженедельнике «Мегаполис-экспресс», где рассуждения об оральном сексе — невинная забава по преимуществу журналисток, не прибегающих, как в «Спид-инфо», к псевдомедицинской вуали.
Бедные Эренбург и Гинзбург. Они считали патологичным то, что сегодня у нас выдается за демократическую норму.
Жаль, что я забыл, встречаясь с Гинзбургом у Трифонова на улице Вальтера Ульбрихта, о статье «Немец» и ничего еще не знал об эренбурговской
Я не знаю, успел ли Эренбург прочесть «Бездну». В мемуарах о Льве Гинзбурге, как ни удивительно, ни звука. А я о Гинзбурге вспоминаю с симпатией. Нехорошо, что он умер рано — мог бы больше написать умных и ярких вещей.
Здесь все абсолютная правда — не только художественная, но и документальная. Дневник Фридриха Шмидта, «Бездна» Льва Гинзбурга и материалы Краснодарского процесса подтверждают достоверность эренбурговского стихотворения. Именно так и происходил допрос, здесь ничего не прибавлено Эренбургом.
…Проходит ночь. Я вижу немца, Как молча он ее пытал, Как он хозяйским полотенцем Большие руки вытирал.Стихи, наполненные ненавистью и ужасом, тоже пишутся с вдохновением и душевным трепетом. Вдохновение — в высоком, берущем за сердце мастерстве, с которым поведана отнюдь не «поэтичная» новелла, и вместе с тем «Немец» — одно из проявлений поэтики оккупационного ада, в котором находились люди в зоне ответственности Эвальда фон Клейста. Черты дантовской «Божественной комедии» явственно проступают сквозь плотную художественную ткань.
Но говорят бойцы друг другу, Что немец тот — еще живой, С крестом тяжелым за заслугу С тяжелой тусклой головой, В пустой избе над ржавым тазом Он руки вытянул свои И равнодушно рыбьим глазом Глядит на девочку в крови.Тусклая голова! Какой зримый образ! Сколько в нем тяжелой экспрессии! Как лаконично! И какие глубокие психологические тона!
В дни войны Эренбург признавался, что он не любит немцев, не только нацистов, но и нацию. Слова эти положены на бумагу под влиянием не минуты, а долгих кровавых лет. Трудно от евреев и от такого интеллектуала, как Эренбург, требовать признаний в любви к народу Бетховена и Гёте, особенно во время минувшей войны. Пусть немцы себе живут в своей замечательной демократической и цивилизованной стране. Они вполне обойдутся, счастливые и богатые, без тощей, вымученной и изуродованной любви тех, кто их действительно когда-то любил, и любил по-настоящему — как Генрих Гейне и Феликс Мендельсон.
Мысль зека поначалу не показалась безумной.
— Давайте я отправлю, — предложила Женя. — Из Томска. Заказным.
— Не смеши! Из Томска не выйдет. Здесь почтовая речка узенькая. Как прочтут, что, мол,
Мы с Женей сидели пораженные, и пораженные вовсе не бюрократической и злобной бесполезностью попытки отправить жалобу, а точной интерпретацией экспозиции гоголевской интриги. Закончивший советскую школу зек из гоголевской комедии ухватил самую для него важную суть. В почтмейстере все дело! В почтмейстере! А как он Добчинского и Бобчинского квалифицирует? Действительно — они ведь агенты наружного наблюдения, филера, сексоты Городничего. Шатаются по городу, принюхиваются, присматриваются и доносят кому следует. Нет, зек — молодчина! Нам и в голову не приходило так расколоть Гоголя! Мы дальше Держиморды не шли. Полиция — ясное дело! Зек под ковер заглянул: что там? Как системка у Сквозник-Дмухановского функционировала? Мысли у меня разбегались в разные стороны. Вот что значит классика! На все времена!
Следующий зековский сюжет потряс еще сильнее.
— Когда я в пересылке маялся в Москве на Красной Пресне, так там во дворе однажды под ветром кострище разожгли — дым, пламя столбом. Ключаря спрашиваем — чего жгут? И сами-то не сгорим? Он посмеялся, правда втихаря, и шепнул: письма Сталину! Сначала собирали в кабинете помощника начальника конвоя. И дособирались — сидеть в кабинете стало тесно. Конвой формирует, а ноги протянуть негде: мешки мешают. За годы накопилось! Ну и пожгли их.
Я не поверил:
— Ну врешь, Злой. Признайся, что разыгрываешь нас. У Сталина секретариат. Они жалобы в разные места направляют. Моя мать писала Сталину.
— Получила ответ?
— Мы из Донбасса уехали, не дождались.
— Вот и умненько поступили. Иначе и вас бы сцапали. Мать в ОЛЖИР, тебя в детдом. Я тебя сразу разнял — твой отец сидел, и похоже, что у твоей зазнобы — тоже. Иначе чего бы это вы сюда таскались и пельменями нас за милую душу кормили? Ну что варежки отвесили — не ожидали? Думали, раз черный зек, значит, необразованное фуфло и заправить ему что хочешь можно? Нет, братцы, благотворительность — она тоже свой корешок имеет, и среди черных зеков — рабов социализма — народ ушлый попадается, которого на мякине не проведешь и на кривой козе не объедешь! Я из Томска отправлять не хочу. Риск большой, шансы мизерные, что дойдет.
— Если в Москве сдать на почтамт — дойдет? — спросил я.
— Дойти-то по гражданке наверняка дойдет, но, во-первых, как до Москвы добраться, а во-вторых, во вторую рубашку заложить надо. Там тоже люди не дремлют, сразу учуют подозрительный конверт. Таким образом, верный человек нужен, чтобы адрес переписал и во вторую рубашку вложил, а на свежем конверте условный адрес дал, которого и в помине нет. Тут опытный человек нужен.
— Я скоро в Москву поеду и могу отнести на Центральный телеграф. Он на улице Горького. Написать адрес — чего проще! — пообещал я.