Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Летом страна испытывала нечеловеческое напряжение сил. Но Фадеев по-прежнему бдительно нес стражу у идеологических рогаток, не упустив случая сделать Эренбургу угрожающее предупреждение, Шутка ли — хвалить роман и автора, которые «против нас» в годину великой опасности! Кто-то из редакционных информаторов доложил в ЦК ВКП(б) о существовании статьи, легализирующей по сути многое из недозволенного, в том числе и то, что связано с Кольцовым и Андре Марти, хотя во фрагменте, приведенном Эренбургом, нет ни звука о запретном.
Роман «против нас»! Очень точная и очень верная характеристика, если за фадеевским местоимением видеть мрачную тень Сталина и ежовеких палачей из НКВД.
Игнорируя угрозу Фадеева, Эренбург добился включения статьи во второй том «Войны», охватывавший отрезок времени с апреля 42-го по март 43-го года.
В статье «Эрнест Хемингуэй» цитировался большой фрагмент из финальной сцены, начинающийся с фразы: «Скорей бы они пришли…» и до последних строк: «Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную хвойными иглами лесную землю». Произведение Хемингуэя Эренбург назвал «изумительным». Любопытно, что подумал Фадеев и что сказал клевретам, когда увидел статью напечатанной. Любопытен также механизм публикации. Через кого Эренбург продавил забракованное Фадеевым?
Расчет Эренбурга был прост, хотя до поры и составлял военную тайну. Если роман и в Советском Союзе признан последним словом мировой литературы, если в нем посланец Сталина Карков-Кольцов все-таки выведен с огромной симпатией, несмотря на некоторые гуманитарные разногласия и политические разночтения, если за ним, за этим человеком со странной для русского уха фамилией — Карков, укрепилась репутация храброго, умного и преданного делу борьбы с фашизмом человека, то нельзя ли освободить из тюрьмы или концлагеря заключенного Фридлянда и вернуть ему — пусть не полную свободу и кабинет рядового сотрудника редакции газеты «Правда», а просто жизнь, хотя бы на поселении, учитывая прошлые заслуги? Эренбург воевал на трех фронтах: против немецкого фашизма, привлекая испанскую эпопею, за земное существование Кольцова и за правдивый рассказ об испанской трагедии. При таком повороте ряды антифашистской коалиции на Западе сплотились бы крепче. Не стоит сейчас недооценивать усилий Эренбурга. Приезд, например, Хемингуэя в воюющую против мира страну в столь грозный час произвел бы колоссальное впечатление на американскую общественность и влил бы новые силы в ряды Резистанса. Популярность Хемингуэя во Франции была удивительной. Но как он мог приехать в страну, где была запрещена его главная книга?
Надеялся ли Эренбург по наивности на благоприятный исход при реализации своего проекта? Улыбался ли он в 41-м тому, что так или иначе люди, причастные к происшедшему в Испании, не сгинут без следа в сталинском застенке или улыбка была вызвана иными причинами?
Нет пока ответа.
Однажды из Томска я получил бандероль с эренбурговским романом и коротенькую записку от Жени. На полях экземпляра «Дня второго» сохранились пометки отца. Женя
Соответствовали ли подчеркивания действительности, выяснить не представлялось возможности ни тогда, ни теперь. Главным, однако, являлось то, что отец Жени желал приписать исключительно себе. Его устремления читателя коррелировались с подлинной натурой прообраза. Помимо того, пометы подтверждали наблюдательность и проницательность Эренбурга, сумевшего вычленить и откристаллизовать редко встречающийся тип молодого человека той эпохи, сконцентрировавший в личности и сознании все наиболее болезненные противоречия сталинской индустриализации, особенно безжалостной к беззащитным категориям людей — молодежи, женщинам и старикам. Не менее равнодушно молох индустриализации относился к рабочим и инженерным кадрам, чьими руками она должна была осуществляться. Об этой стороне индустриализации у нас никто не задумывается.
В активной фазе она не оставляла места для представителей той человеческой породы, к которой относился настоящий Сафронов, сперва быстро превращая их в несчастных Сафоновых из «Дня второго», а затем, если они выживали, то и в холуйствующих перед сильными мира сего Сафоновых из «Оттепели». Сам процесс трансформации проходил у Эренбурга за рамками произведений, но его отдельные элементы — интеллектуальная подготовка, психологическая почва, которая подпитывала изменения, окутывавшая динамику событий на всей протяженности атмосфера — проявлялись весьма живописно.
Володя Сафонов бурно возникает из небытия в пятой главе. Третий абзац настоящий Сафронов рассек на две части, словно скальпелем. Фразу: «Были, однако, и среди вузовцев отщепенцы. Они не умели искренно смеяться. Невольно они чуждались своих товарищей» — отец Жени признает соответствующей действительности. Следующий период он опять дифференцирует, но не соглашается с утверждением: «Они не были ни смелей, ни одаренней других…» и выставляет на полях решительное: «Были и смелей, и одаренней!» Вторая половина периода: «…Но они пытались идти не туда, куда шли все» — исторгает из его уст короткое восклицание: «Да!»
И далее Сафронов возражает против эренбурговской констатации: «Их легко было распознать по беглой усмешке, по глазам, одновременно презрительным и растерянным, по едкости скудных реплик, по немоте, которая их поражала как заболевание», фиксируя рядом собственное мнение: «Пожалуй, можно принять!»
«Таким и был Володя Сафонов», — заключает пассаж Эренбург. Сафронов на полях обидчиво уточнил: «Не совсем таким!»
Профессор Байченко, пишет Эренбург, говорил Сафонову: «Вы типичный изгой». Сафронов раздраженно ответил синеньким бисером: «Я не знал никакого профессора Байченко».
Можно подумать, что Эренбург задался целью создать подробное жизнеописание некого Сафронова!
«Володя заглянул в словарь», — подчеркивает любознательность своего персонажа Эренбург. Сафронов в скобках ядовито поинтересовался: «Отчего Э. не указывает прямо, в какой словарь я заглянул?» И ниже отец Жени дотошно ловит автора «Дня второго» на пустяковой неточности: «Он приводит усеченную цитату из словаря Даля. В частности, он опускает слово „изверженец“. Почему? Даль тогда был не в моде?»