Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Кому я потом ни передавал батайский эпизод — не верили, удивлялись. А мы-то полагали, иначе разборка шла! Только Кондратьев — фронтовик с невымышленной биографией — поинтересовался подробностями, а потом, припоминая свое, рассказал:
— Слышал что-то похожее, и тоже от зека. Где танковые армии утюжили степь, с евреями и коммунистами погодя рассчитывались. Сперва больных и раненых магнитом вытягивали, потому что толпу не любили, прорежали ее. Трупы сразу зарывали — инфекции боялись. Особенно когда к Волге маршировали. В яму — и все дела! О гигиене заботились! А на обратном пути Манштейн и своих родимых живьем бросал. Куда им за танками угнаться! Так что картинка, вероятно, точная!.
— Я два шага сделал, как приказали, едва ли не первым, — продолжал зек с некой нервинкой в голосе. — Ни о каком предательстве не помышлял. Просто внезапно открылось,
Мы с Женей пожали плечами. Мы не воевали и потому считали, что на войне самое важное победить, защитить родину, разгромить врага, выполнить приказ и тому подобное. Но так как нам одновременно было ясно, что пионерский ответ здесь, в конвойной каптерке, неуместен, то промолчали, переглянувшись. Зек глядел на нас выжидающе, но мы продолжали помалкивать. Конвойные, которые сидели на корточках у двери и чистили картошку, не вмешивались. Они уже знали, что самое главное на войне и вообще в жизни. Зек их вышколил.
— На войне самое важное, — врастяжку произнес зек, — выжить любой ценой. Так я вам отвечу. А почему? А потому, что мертвому все равно, какой политический строй будет после него. Надо еще доказать, что ты жертвуешь жизнью не напрасно. К тому времени я насмотрелся на наших командиров и политруков. Они в огонь бросали красноармейцев пригоршнями. За Усатого — и вперед! Любую брешь были готовы телами заткнуть! Вот тебе крест! — и зек размашисто перекрестился. — Без балды и обмана! Беспощадность кругом царила крутая.
Картошка довольно быстро разварилась. В нее плеснули полстакана молока и ложкой умяли. Принесенное в кастрюле разложили по алюминиевым мискам; бражку, купленную мной накануне у железнодорожной кондукторши, прибывшей из Юрги, разлили в разнокалиберную тару — даже Жене глоток достался, круг полтавской секанули на пять частей, с точностью до миллиметра, и на десяток минут погрузились в ароматную, с парком, еду. Вкус необычайный! Я едал в ресторанах, и хороших; и нынче — за доллары — издатели приглашали, но, сколько ни чмокаю, впечатления воспроизвести не получается. А ту картошечку мятую, с колбаской свеженькой, и сейчас не забыл. Бражка не сказал бы что огненная, но пьяней водки. Зимой, когда ее готовят, то влагу вымораживают: хочешь, разводи потом. Бражка в Томске ценилась выпивохами не меньше государственного зелья, но стоила дешевле. Зеки бражку крепче уважали, чем «Московскую горькую», под сургучной головкой, в зеленой — почти непрозрачной — бутылке. Выжирали не сразу, остаток на опохмелку закупоривали туго свернутым клочком газеты, завернутым в тряпочку. По тряпочке и угадывался уровень отношения к питью. Нести сосуд с бражкой полагалось ровненько, без наклона, чтобы пробка не намокала драгоценной жидкостью. Хлебнул ее зек раз-другой и пустился пуще прежнего в батайско-волжские воспоминания, надо заметить — удивительные.
Мы с Женей какие-никакие, но филологи — пусть пока и сосунки. Мы сразу отметили стилевой разнобой в речи зека. Он изъяснялся на каком-то суржике, смешанном языке то есть, где вполне интеллигентные понятия соседствовали с грубыми, мужицкими словечками и тихо произносимым скороговоркой — из сочувствия к Жене — матерком.
Понять тогда и поверить теперь в зековскую исповедь нелегко — очень она отличалась от въевшихся в память сейчас, а тогда — в сознание стандартов и схем. Прошлое стало привычным. Наша лейтенантская проза подобных тем и подобных реалий не касалась. Я их потом назвал каптерочными. Кондратьев долго смеялся. Он сам любил выпить — оттого и погиб. И каптерочность под бражку ему оказывалась мила и понятна.
Психологических изысканий в лейтенантской прозе и в прозе под лейтенантскую — океан, но все они — изыскания — основывались, похоже, на газетных или выдуманных фактах. Горы вранья, фантазии и лжи перенесены на бумагу. Свежего, личностного, нетронутого — крупицы. Если свернуть квазихудожественные описания, съежить пластилиновую фактуру, отжать воду из диалогов, которые никогда и никто не вел и не мог вести, дезавуировать информацию, передающуюся с помощью этих диалогов, и стряхнуть липкие капли псевдонаходок, то останется от героической и высокопарной прозы обыкновенный заезженный случай с весьма скудными вариациями. До встреч в 60-х годах с Виктором Некрасовым, а позднее до многочасовых разговоров, в том числе и по телефону, с Вячеславом Кондратьевым часто
Зеку на гонорары и зашифрованный Главлит наплевать. У него своя — душевная — цензура. Он излагал, что припоминалось, с одной лишь целью — облегчить сердце.
— И потелепался я в хвосте за танковыми колоннами, идущими к Волге. Пыли нахлебался, наголодался вдосталь. Двигались безостановочно, чинились на ходу. Тут я и до печеночки прощупал немецкую смекалку, немецкую аккуратность и трудолюбие. Ихние машины на нашей почве свой ресурс быстро вырабатывали, а высшее начальство в Берлине да господа генералы взашей экипажи гнали — вперед, вперед и вперед! Быстро! Быстро! И никаких! До морозов мечтали успеть! Железные кресты прямо из торбы на марше раздавали. В объезд не шли — прямиком! Мяли гусеницами что попадалось. Форму нам, русским, выдали, на паек посадили. Когда пользу почувствовали. Пришел я в изумление: рацион у всех одинаков, что у солдат, что у офицеров. И у нас, русских, почти такой же. Только сигареты, пожалуй, у офицеров получше. Рацион в равном весе, никаких доппайков, как у Советов. Конечно, полковник иначе питается, но за свой счет докупает, а из солдатского котла никакой прибавки. Ну, думаю, фашисты, мать вашу! Сообразили, как солдатскую душу прибрать к рукам! Порядки у них коммунистические, то есть такие, как у нас в газетах пишут про нас же — о доппайках никто ни гу-гу.
Женя внезапно прервала молчание:
— В наших газетах и журналах об этом — о чем вы рассказываете — ничего не пишут, и мы об этом ничего не знаем. И никогда ничего не узнаем, хоть читай между строк, хоть не читай. У нас так исхитряются писать, что и между строк — пустота, провал, ничего нет.
До войны мой отец однажды объяснил матери:
— Коли хочешь что-то узнать, читай «Правду» и «Известия» между строк.
Совет страдал приблизительностью и условностью — на то время простительной. Иногда кое-что удавалось извлечь из пробелов. Но потом зашифрованный Главлит насобачился До такой степени, что и пробелы цензуровал. Ничего не сообщалось и в пустотах, сколько ни вглядывался. Лет сорок мы никакой информации ни о чем не имели, особенно о фактической стороне войны. Прекрасной иллюстрацией являются мемуары наших выдающихся полководцев. Когда маршал Мерецков не пишет, как над ним издевались берианцы и лейтенанты мочились ему на голову, еще можно понять; когда маршал Рокоссовский не упоминает о том, что ему пальцы ног дробили молотком, тоже можно понять — но почему все остальное у них выглядит, как будто не они создавали книги, а литобработчики, да еще перепуганные редакторами? Почему маршал Баграмян утаил обстоятельства гибели своего бывшего начальника — командующего Юго-Западным фронтом генерал-полковника Кирпоноса? Он хоть и не находился в Шумейковом Гаю, но подробности знал — не мог не знать!
А мы, несчастные, обыкновенные смертные, не имели никаких сведений о секретных протоколах, приложенных к пакту, заключенному между Сталиным и Гитлером, текст пресловутого приказа «Ни шагу назад!» оставался для нас загадочным, об одинаковом рационе военнослужащих вермахта никто не смел пикнуть, как и о всяких важных мелочах и деталях, в которых только и скрывается дьявол: оказывается, кожаные регланы, которые так любили ненавистные немецкие офицеры — танкисты, летчики, гестаповцы, — покупались за собственный — ихний — счет, а система отпусков с фронта действовала и в самые провальные периоды для армейских группировок, воюющих в России. В чухраевской «Балладе о солдате», временные и несколько преувеличенные достоинства которой стали очевидными, есть много мелких неувязок и одна крупная — отпуск Алеши Скворцова домой после того, как он подбил танк. Событие невероятное, наложившее сказочный — отрицательный — отпечаток на все происходившее в кадре. Однако в эпоху дремучего соцреализма — явления самого по себе фантасмагорического — к подобным штучкам относились снисходительно: ну что вы хотите! это искусство! мир грез и фантазий! Перед нами на экране баллада, поэзия! Зато какие характеры, какая игра актеров! Игра актеров, распадающаяся на мелкие эпизоды, никакого касательства к завязке, вымышленной сценаристом Валентином Ежовым, не имела, что и повлияло на долговечность картины. Сравните чухраевскую поэзию с поэзией «Унесенных ветром», которые сняты в Голливуде задолго до войны, и станет ясно, как правдивый сюжет и правдивая психология делают сказку вечной.