Еврейский вопрос / Необыкновенная история
Шрифт:
“Вот вы говорите теперь, — перебил он, — что я поручил Макарову передать вам о желании видеться с вами, а я ему ни слова не говорил!” — солгал он опять.
“Я не приписываю этому никакой важности, — сказал я. — Оставим это! Но мне все это наскучило”. (Я разумел — эти подсылки кумовьев и прихвостней, выведывания, все эти гадкие тревоги, чтоб не давать мне писать).
“Не хочу разбирать, насколько тут правы или виноваты другие: очевидно, конечно, что они тут впутываются между нами, может быть, кому-нибудь нравится ссорить нас, не знаю их целей, а знаю только, что ничего подобного ни до нас не было, ни после нас не будет — таких сходств случайно быть не может! Предлагаю вам вот что: быть друг другу чужими, стать опять друг к другу в то положение, в каком мы были до смерти Дружинина. Может быть, покойнее будет. Мы не говорили и не кланялись: поклон я готов всегда отдать при встрече…” — “Ну, хорошо, хорошо! Пускай, пускай! Не надо и поклона!” —
И мы разошлись. Разговор передан с буквальною точностью. Не знаю, как он передал его своим друзьям. Я передал его только одной или двум очень скромным особам. Не думаю, чтобы они пересказали его кому-нибудь.
Обращусь назад. Пока печатался “Обрыв” — к концу этого времени, в апреле, вдруг толки хвалебные будто стали смолкать — и до меня долетали такие фразы, сказанные в мое оправдание не мне, а другим, вполголоса: “Помилуйте, говорило одно лицо: да я знаю “Обрыв” с 1860 года!” (“Верно, Тургенев уже подсунул что-нибудь, пустил втихомолку каплю яду, чтоб отравить успех романа!” — подумал я). Так и вышло! Я стал прислушиваться, но мне ничего не говорили. Случайно как-то, не помню кто, заговорил со мной о M-me Bovary, par Flaubert — и спросил, читал ли я этот роман? Я сказал, что нет. Ах, прочтите, прочтите, заговорили мне, что это за прелесть! И осыпали похвалами. Я достал книгу, начал читать, но эта картина des moeurs de province, как там сказано (мне неизвестных) — показалась мне скучна. Я бросил. И спустя уже значительное время после выхода “Обрыва”, слыша опять толки об этой книге, как будто намекающие на некоторые характеры “Обрыва”, прочел ее внимательно — и с большим, правда, трудом, выделив из кучи чуждой обстановки, чужих нравов, подробностей характеры двух-трех главных лиц, узнал в них подобие из “Обрыва”: именно в лекаре, муже героини — учителя Козлова, в madame Bovary, его жене — Улиньку, жену Козлова, тут же и студент (Райский), знавший ее девушкой и любивший ее и опять сошедшийся с нею, как Райский с Улинькой. Словом, фабула романа, план, главные характеры, события романа, психология — это параллель эпизода Козлова и жены.
Но это так искусно утоплено в массе подробностей чужой сферы, прибавлений — что надо знать “Обрыв”, как я, чтобы отыскать это сходство!
“Тогда, значит, и нет сходства!” — скажут на это. Нет, есть. Прочитавши обе книги, одну за другой, спросите себя, какой характер у Козлова и какой у лекаря Бовари? Капля в каплю: один и тот же! Точно тоже и у обеих женщин! И Улинька, и M-me Bovary — один и тот же тип! Вот если бы перевели “Обрыв” на французский язык — там наш дорогой патриот Иван Сергеевич сейчас бы и указал, что “уже это-де есть по-французски (а как видно, что оно писано не французским пером и не в духе французском!)” и что, конечно уж, русский автор заимствовал у французского, тем более что Madame Bovary вышла в 1857 или 1858 году, как видно из статьи о ней в парижских письмах Эмиля Золя (“Вестн. Европы”, 1875 — сентябрь, октябрь и ноябрь), и вдруг прославила автора и даже повела к процессу в суде о безнравственности героини!
“В самом деле, скажут: как же — в 1857 году”. А так же! Я весь роман залпом рассказал Тургеневу в 1855 году! Все, решительно! Как теперь помню, как особенно описывал студенчество Козлова, его неловкость, бедность, нелюдимость, как молодая девочка Улинька и товарищи его смеялись над ним, как она сняла фуражку с него, а он не заметил и жадно ел! То же сделано и с лекарем Бовари, но для того, чтоб уничтожить наружное сходство — Бовари женат на второй жене, ест он также много, но это перенесено из детства в зрелый возраст, кроме того, придумана куча других лиц и эпизодов! Цель зависти тут та, чтобы взять мое и спрятать туда: “Вот-де, не у тебя, а у другого это было прежде!” Пересказывая свой роман Тургеневу, я остановился особенно на этих подробностях и потом рассказал характер Козлова, уже учителя, его доброе сердце, его ученость и безнравственность жены.
Конечно — я не все сцены конца подробно рассказал ему, потому что едва ли тогда сам имел их в виду и потому сходство и ограничивается больше только первыми моими 3-мя частями, а далее уже в “Madame Bovary” идет другое. Тургенев, очевидно, помнил типичность характера (он, конечно, после моего рассказа тотчас записал все, иначе не упомнил бы) и они там вдвоем и обработали, и приделали к этому характеру нелепейший конец, самоубийство ея, в чем Золя справедливо и упрекнул его в своих критических Парижских письмах (“Вестник Европы”, сент., окт., ноябрь 1875).
Я почти плакал сам, когда рассказывал, как нежно любит и как прощает потом Улиньке ея муж. А они реально выжали из этого сок: je ne vous en veux pas! говорит (глупо, конечно, и вяло) муж своему сопернику после смерти жены у Флобера, и Золя возводит это je ne vous en veux pas! в величайший, величайший — grand, grand, grand — перл создания, в пафос, какого во всей
Под каким предлогом, повторяю я, мог Тургенев передать Флоберу то, чего сам не решился взять себе? Как свое? Вероятно, так — и я верю (на этот раз) его честному слову, что он французским литераторам обо мне не упоминал! (См. вышеприведенный разговор).
Упомяни он — тогда бы, пожалуй, захотели узнать, что я такое, и даже порывались одно время, по поводу “Обломова” (как выше сказано), да он как-то замазал, а я сам этим вовсе не интересовался. Теперь вижу, что напрасно! Он между тем успел остальное расхватать, частью сам (“Дым”, “Отцы и дети”), частью разбить на куски и потом эти куски сложить опять другим узором, по своей системе: удержав фабулу, то есть содержание (фабулы в строгом смысле в моем романе нет), — ход и главные характеры, сократить и сжать сцены и вообще выудить все, что характеристично, удачно, — так, чтобы моя книга была выдохшеюся ветошью, повторением чужого, — и все это исполнит в другом романе под именем Флобера, Education Sentimentale.
Да еще, как я выше сказал, он переделал 1-ю часть “Обыкновенной истории” — в свои “Вешние воды”, которую и перевел, через своих агентов, на все языки, как и свои прочие повести! Переводите теперь меня, если угодно: пускай! Уж это все есть на других языках — и у Ауэрбаха, и у Флобера, а более всего у него самого — и, конечно еще где-нибудь! Недаром однажды по поводу этих сходств, когда я намекнул ему на один роман, не называя, он, захлебываясь в восторге от своего успеха, сказал: “Да в котором из них!” — и поглядел на меня с торжествующей иронией, счастливый, конечно, внутренно этой своей гениальностью. Может быть, он перевел и “Обломова” где-нибудь, да я не знаю. Впрочем, последний переведен, и то не так давно, на немецкий язык!
Education Sentimentale вышел в 1870 году — очевидно, здесь снят слепок уже с напечатанного в “Вестнике Европы” “Обрыва” — в 1869 году (а может быть, угодливые союзники и заблаговременно доставили ему копию), — но он сделан как будто торопливо. Выходит что-то странное, один пришел, сказал два слова, ушел, вошел другой, посмотрел, третий проехал по улице, пятеро позавтракали, поговорили, один связался с той, потом побежал к другой и т.д.! Какая-то подвижная панорама{45} парижской бульварной беготни! Это просто сокращение “Обрыва” с{46} переложением русских нравов на французские, но уже местами с бесцеремонным удержанием или выдержками почти целиком клочков из разговоров и картин. Для примера я укажу некоторые — потому что не станет ни моего, ни чужого терпения, следить подробно за всем[8].
Например в I томе Education Sentimentale (издание 1870) — {47} стр. 17, 19, 23, 26, 43, 88, 89, 90, 91-167 заключают в себе разрозненные следы и клочки, искусно выбранные из сцен и разговоров в “Обрыве”. На стр. 17 до 19 взят{48} легкий намек, в характере матери Фредерика (Райского) на характер Бабушки в “Обрыве”: как она любила угощать, как хозяйничала, скопидомничала, не тратила даром свеч, как и к ней езжал архиерей, далее, как она бранит сына (у меня внука) за{49} то, что Райский, не успевши приехать и повидаться с ней, бросается отыскивать своего приятеля (1 глава Educ. Sentim. в конце). Взято, где слово из меня, где фраза — и все вставлено{50} в свои сцены и описания. Нельзя было списать самых образов, портретов целиком, подробно: тогда бы похищение слишком бросалось в глаза всем и возбудило бы громкие толки. Поэтому, француз Courriere, в своей Histoire de la literature russe (подшептанную, конечно, Тургеневым) и отводит мне в литературе место живописца (romanpeinture). Но ведь это значит все: если образ так удачно написан, как они говорят, он — стало быть — и говорящ. И в искусстве только образ и высказывает идею, и притом так, как словами и умом (у Тургенева, по свидетельству все того же Courriere) рассказать никогда нельзя. Выйдут не образы, а силуэты, потому что сняты не с натуры, а копированы с чужого. От этого, может быть, ни “Madame Bovary”, ни Education Sentimentale и не завоевали себе во французской литературе того великого значения, какое им хотели сообщить общие усилия Тургенева и Золя, хотя и имели значительный успех. Это, между прочим, кажется, и потому, что простота и голая правда, которую Тургенев выудил из русского романа, не во вкусе и не в характере французского национального ума, воображения и взгляда на искусство. Там без эффекта не обходятся: он, как перец в кушанье, нужен их избалованному вкусу. У всякого народа есть свой склад умственный, нравственный и эстетический, следовательно, и своя особенная манера, под которую всякая попытка подделаться окажется более или менее неудачною, несмотря на такой значительный талант, как Тургенева, очевидно, работавшего в сочинении этих параллелей более самого Флобера, известного до тех пор, то есть до “Madame Bovary”, только какою-то восточною повестью Solambo. Я полагаю так, а впрочем — не знаю. Может быть, эта ложь превозможет мою правду{51} — должно быть за мои грехи, только уж никак не в этом деле!