Еврейское счастье (сборник)
Шрифт:
– - С ним ты не сговоришься!
– - отозвалась Голда.
– - Все дни это слышу. Если бы я его раньше знала, за миллион не выдала бы за него Пеську.
– - А я люблю Левку, -- сказала Песька.
– - Нет другого Левки. Другого Левки нет в мире!
– - Перестанем спорить, -- устало заговорил Наум.
– - Левка должен уехать. Такой Левка непременно должен уехать. Я скорее калеку отпустил бы на войну, чем его.
Наступило молчание... Старик вздыхал, и Левка вздыхал, и Песька вздыхала, и, как в чудо, не верилось, что сейчас родятся такие слова, которые рассеют мрак, нависший над семьей, распутают узел не здесь придуманный, не здесь завязанный...
* * *
И повсюду эти толпы, настроенные гневно, шепотом и громко, в тягучих и страстных разговорах, выбрасывали друг перед другом все свое отчаяние, весь свой ужас и неожиданными словами, неожиданными вскрикиваниями выражали протест против совершавшегося насилия. Но не было героев в этой массе одинаково чувствующих сердец, и все на больших дворах, на улицах перед зданиями, в пригородных селениях и в окрестных садах одинаково страстно проклинали мир, проливали слезы, и не что иное, как эти человеческие слезы, пылающе, красноречиво говорили об истинном настроении народа...
Песька после отъезда Левки отдохнула душой, и хотя от него еще не было известий, и она сомневалась, перешел ли он границу, все же до этого траурного утра прожила спокойно. День начался дурно. Старуха Голда накрыла Семку в тот момент, когда он запускал руки в денежный ящик, и дикая сцена драки между сыном и матерью до того потрясла Пеську, что, забыв о себе, она бросилась в лавочку разнимать их. И когда наступила тишина, у нее начался жар и боли.
У Этель было свое горе. В женихе она, двадцативосьмилетняя швея, полюбила не столько его, сколько свою мечту о прекрасной Америке, которую он мог осуществить после женитьбы. Но Мотель все время настаивал на венчании не здесь, а в Америке, и до сих пор добивался одного: получить от нее на руки деньги для поездки. Накануне у нее был с ним решительный разговор, и теперь, сидя на кровати подле Песьки, которой призналась во всем, она монотонно говорила:
– - Это моя последняя игра, Песька... Мне двадцать восемь лет, сил уже нет, и если он заберет деньги, я повешусь...
– - Моему Левке я бы доверила жизнь, -- тихо сказала женщина и поморщилась от боли.
– - Я не говорю о доверии, Песька. Кому я не верила? Но тут все, мое все тут! Я работала и отдавала деньги первому жениху, он умер, но оставалась надежда. А теперь мне кажется, что я только ради того бежала в страдании эти двадцать восемь лет, чтобы добраться до нее, до Америки... И ее мне уже нельзя потерять.
– - Я бы и жениху отдала деньги, -- задумчиво выговорила Песька, -- да, отдала бы... Что-то колет у меня вот здесь, и кажется, Этель, придется пойти в больницу. Я бы доверила. Разве в жизни нужно брать злом, силой? Надо раскрыть все слабые места свои. Надо давать увидеть свою слабость! И кто убьет беспомощного, слабого?..
– - А я не могу, -- сверкнув глазами, сказала Этель.
– - Мне милее моя смерть.
– - Вот Америка, -- меланхолично говорила Песька и морщилась.
– - Я не боролась, нет, не боролась... Я одного слова не сказала... Я знаю, что Левке лучше было бы не уезжать. Я уж знаю, почему лучше! Что-то в этом есть нехорошее, что-то стыдное, а люди ведь везде умирают. Но я не боролась. Зачем гнев, зачем насилие, когда есть сердце? А в сердце, Этель, все... да, все!..
Она говорила слабо, слабо, и ее слабые звуки доходили до глубины сердца и тревожили.
– - Все говорили, Песька, -- и я тоже думала, --
– - Должно быть, для праведной жизни, для доброй жизни нужен не ум...
– - Вот я, Этель, сказала бы жениху так: возьми мои сто пятьдесят рублей, возьми их... И не плакала бы! Я бы только сказала... Но сказала таким голосом, что в нем лежало бы мое сердце. И он бы не взял.
Из лавки доносилось жужжание Голды. И не нужно было догадываться, о чем говорил этот плачущий надоедливый голос.
– - Я отдам ему деньги, -- вдруг покорно сказала Этель, -- я отдам! Может быть, в самом деле, когда отдаешь последнюю душу, последнюю веру, это видно по глазам и имеет власть над чужим сердцем. Моя жизнь! О, если бы я родилась в другой семье, выросла среди других людей, то может быть, может быть...
Она не договорила, -- у нее запрыгало лицо, -- и с надрывом заплакала.
– - Я не могу так глубоко думать, -- откровенно созналась Песька.
– - Я знаю одно: надо быть человеком, человеком...
Разговор прервал Фавл. Он вбежал в лавочку сморщенный какой-то постаревший и, запыхаясь, прокричал:
– - Только что случилось несчастье. Башмачник Лейзер повесился. Во дворе повесился. На своем поясе. Доктора его признали годным, -- и он повесился. Вышел и повесился. Жена уже не кричит. Она лежит возле него как мертвая. А дома трое детей.
– - О, жизнь, -- произнесла Песька, -- о, жизнь...
Теперь лишь открылась ей тайна собственного сердца. Все время отчего-то ныла и недовольна была душа ее. Она и понимала, но не постигала... Война, война! Она знала все, что все знали против войны, против злой необходимости пожертвовать жизнью бесцельно, бессмысленно, но не это ее задевало, а мучила внутренняя, сочившаяся кровью рана, протест без проклятий, какая-то незнакомая боль... И она не постигала, как будто забыла известное, важное, -- и страдала! Иногда ей казалось, вот-вот беспокойство разрешится, найдется ответ, но не было ответа, не приходило разрешение, и терзало душу беспредметное отчаяние, далекое и странно близкое. Теперь лишь раскрылась тайна ее сердца! С ее внутренней душой имела связь смерть человека, призванная, преступная, -- пришел свет, и словно невидимой рукой опять зажглись слова, столь прямые, столь справедливые, которых не хватало ей, которые знала давно...
– - Не надо бороться, не надо. Никогда не надо! Вот правда!
И казалось ей, лишь только эта тайна будет сказана вслух, мир оденется в новые одежды, и над людьми засияет прекрасное солнце любви и добра...
– - Я пошла бы туда, -- возбужденно выговорила она, -- я сказала бы, но я не в силах подняться...
В лавочке стихло. Старики ушли с Фавлом. И до вечера в доме была страшная, неуклюжая тишина, точно после похорон, точно после замолкнувших рыданий. Насыщенный ужасом город, пропадая во мраке и отчаянии, как бы сгинул в этом зловещем молчании, и, чудилось, он никогда уже не закричит своими голосами победы и мучения, и будет тихо, скорбно, страшно до скончания мира...
– - А от Левки все нет вестей, -- произнесла Голда, когда наступила ночь.-- Но если его поймали... И если его поймали!..
* * *
На дворе было невесело... Отовсюду нагнало туч и с сумерек падал осенний дождь, нехороший дождь. Голда закрыла двери от лавочки крюком, как делала зимой, но настойчиво стучали в окна струи воды, и казалось, там на улице происходит недоброе, ходит несчастье с клюкой в руках и стучит, стучит...
– - Мне весь день кажется, что вот-вот кто-то придет, -- выговорила Песька.
– - Я беспокоюсь и не знаю отчего.