Еврейское счастье (сборник)
Шрифт:
– - Не надо, -- попросила она, -- не надо больше.
Ее голос заглушила Этель. Мендель сидел перед недопитым стаканом, прислушивался к ссоре и громко говорил, обращаясь к Левке Гему:
– - Когда умру, Левка, я у Бога в доме стекла выбью.
– - Ну, ну, -- передразнила Маня.
– - Выбью, все стекла выбью, -- сурово и мрачно повторил старик, повернувшись к дочери.
– - Если ты, Бог, рождаешь людей, -- подумай о них! Да, подумай о них. Хочешь благословения от людей, заслужи его! Вот как должно быть.
– - Лучше бы выбил, прежде чем родился, отец, -- рассмеялась Маня.
Он глядел вглубь жизни, он не одобрял...
* * *
Слухи о мобилизации запасных с каждым днем становились настойчивее. Неизвестно было, кто их распускал, из каких источников черпались сведения, но каждая весть создавала сумятицу и ужас, и все опускали руки, как перед неизбежной высшей карой. Городская машина замедляла ход и в центре, и в окраинах. Народ цепенел... Неспрошенный и незаинтересованный, он мрачно готовился к жертве, без мечты о спасении, не зная надежды, а в тех углах, где билась непокорная человеческая воля, -- там его еще не было, туда не проложило дороги его отчаяние. И только женщины плакали, плакали днем, плакали по ночам, и один лишь плач их вызывал искры молчаливого гнева.
Самой важной заботой в семье Голды стал вопрос о Левке Геме. Лавочка ежедневно теряла покупателей. Песька не выздоравливала, простудился второй ребенок, -- все было второстепенным, неважным. Царил в доме вопрос о Левке Геме. Один вид его, покорный, растерянный, приводил всех в бешенство, и в неистовых криках, безумных, невыносимых, протекала жизнь. По вечерам приходили соседи-лавочники, с упоением разговаривали о войне, об ужасах, о евреях, советовали, разъясняли, а Левка Гем, как всегда молчаливый, как всегда нерешительный, держался возле Песьки, и нельзя было разобрать, понимает ли он, что угрожает ему, хочет ли он спастись? Он молчал... Старуха кричала, лавочники кричали, -- Левка Гем молчал... Сам он глубоко в душе растерялся с первого момента и сердцем не верил в свое спасение. Словно в кошмаре проходили у него тягостные дни безделья и страха. Днем выгоняемый Голдою, он покорно обегал город и тоже, как в кошмаре, бестолково расспрашивал и бестолково рассказывал о войне, о грозившей мобилизации и только ночью раскрывал свою правду Пеське и, как всегда, несмело целовал рукава ее кофты то один, то другой...
В первую субботу после осенних праздников у Голды собрались гости.
Пришел лавочник Фавл, человек с изуродованной рукой, веселый и беспечный, пришел продавец овса и отрубей, запасный Энох, лавочник Азик, тоже запасный, высокий мужчина с черной густой бородой, носивший сапоги и зимой и летом, и в комнате сразу сделалось тесно, как на свадьбе. Левка Гем при виде гостей взял Нахмале на руки, уселся подле Песьки, а Мендель, стараясь быть приятным, громко сказал:
– - Открой, Маня, дверь, что во двор выходит, -- здесь жарко, как в бане.
– -
Энох засмеялся и весело подмигнул сразу обоими глазами. Фавл поднялся и еще раз повторил, и все вздрогнули: "не кровавую!"
Только что на улице, держа Азика под руку, он шепотом говорил:
– - Я бы не пошел к Левке, -- теперь я везде гость. Но я весел, Азик! Совсем не знаю, откуда у меня эта веселость, -- но я весел. Пойду к Левке... Посмотрю кстати и Маню. Девушка становится, я бы сказал, не на шутку интересной.
Он выставил во тьме свою изуродованную руку без двух пальцев и, задыхаясь от смеха, прибавил:
– - Никто не мог предвидеть, Азик, что рука -- вот эта рука -- превратится в капитал. Вона! Вот Ханка хочет пойти за меня. Кто? Гордячка Ханка хочет выйти за Фавла... Не верьте в Бога после этого!
Теперь его подмывало что-то. Хотелось шутить, говорить громко, вызывать хохот, а то, что Маня разносила чай и косу отбрасывала то на спину, то на грудь, рождало мысль о том, что его желают обольстить. Старик Мендель разговаривал о делах с Энохом. Энох, человек с глазами фанатика, худой и низколобый, упрямо утверждал, что никто ему не вернет ни копейки за товар, взятый в долг.
– - Я раздал извозчикам свыше ста рублей, -- произнес он громко, -- и первый назову дураком того, кто мне вернет деньги. А Америка не близко отсюда. Но пусть, пусть... Им ведь нужно было уехать.
– - Получите доллары, -- вмешался Фавл.
– - Мы все получим доллары.
– - Вот мы шутим, -- серьезно сказал Азик, -- а должники разбегаются с нашими деньгами. В лавочках не торгуют. Война разорила нас...
– - Не рассказывайте, -- мрачно отозвалась Голда, -- и товаров нет, и покупателей нет, и жизни нет. Почему вы рассмеялись, Энох? Вы о другом? Садись, Левка, нечего лезть людям в глаза.
– - Я таки сяду, -- согласился Гем, моргнув глазами.
Энох взял стакан в руку, другой сдвинул шапку на затылок и сердито сказал:
– - О другом, Голда? Неправда, о том самом. Я смеюсь! Что скажете, Мендель, на этот смех?
– - Ого, -- поддержал его Фавл, подняв изуродованную руку так, как бы предлагал ее всем купить у него, -- говорите, наконец. Я хочу смеяться.
Голда стояла уже, уперев руки в бока, и лицо ее, только что серьезное, тревожное, теперь выражало презрение.
– - Можно думать, -- холодно сказала она, обернувшись к нему, -- вы только и ждали того, чтобы Господь наслал войну. Не понимаю вашей веселости, вашего смеха.
– - Очень нужно понимать, -- возбужденно ответа Фавл, бросив взгляд в сторону Мани.
– - С вами лучше не разговаривать. Хотела бы знать, как еврей может теперь смеяться? Я полгода, как не вижу веселого еврея.
– - Евреи никогда не веселы, -- заметила Маня.
– - Нет веселых евреев!
– - Слышите, Мендель, -- говорил Энох, взяв старика за бороду, -- если человек смеется, надо поискать гнева. Да, да, гнева. Верьте, Мендель и вы, Голда, человек всегда носит маску. Но как добраться до сути?.. Вот я смеюсь... Если нет слов, -- кто становится языком? Смех! Смех закрытая книга. Налейте мне еще чаю, Маня. Вы хотели сказать, Фавл...