Европеец
Шрифт:
6. Поэзию сердца.
Но для того, чтобы чувствовать красоту и постигать ее во всей глубине и во всех утонченностях, кроме поэзии сердца, надобно иметь еще
7. Познание человеческого сердца, которое (заметим между прочим) есть основание всей житейской мудрости и которого нельзя иметь без
8. Познания самих себя, которое есть, ни больше ни меньше, как основание великой мудрости и всякой добродетели.
Но всего этого еще мало для того, чтобы хорошо одеваться. Чтобы красивый наряд женщины был вместе и прекрасным выражением ее внутренней красоты, мало иметь красоту, понимать красоту и любить красоту; кроме красоты она должна иметь еще
9. Постоянную возвышенность ума и характера.
Ибо без того нет силы человеческой, которая могла бы отвлечь женщину от суетности; а где суетность, там желание нравиться сильнее необходимости
Таким образом, одежда имеет свою физиономию, предполагает своих Лафатеров [1] и так же, как лицо, может служить зеркалом души. Но для того, чтобы одежда служила зеркалом души, не мешает женщине иметь, между прочим, еще одно качество —
10. Душу.
Вы видите из всего сказанного, что одеваться со вкусом, со смыслом, изящно, поэтически, гармонически, и пр. и пр., одним словом: одеваться хорошо, — не может быть общею принадлежностью женщин нигде, ни в каком государстве. Потому я надеюсь, что московские красавицы не примут себе в особенную обиду, когда я скажу им, что Бронский, герой моей повести, в целый вечер не мог найти на Тверском бульваре ни одной дамы хорошо одетой, хотя дам было много, потому что это был день гулянья.
[1] Лафатер Иоганн Каспар (1741–1801) — швейцарский писатель.
Впрочем я думаю, что без оскорбления московской чести можно признаться, что дамы здесь одеваются особенно дурно. Это живо чувствовал Бронский, который недавно возвратился из чужих краев с еще свежими воспоминаниями и с несчастною охотою сравнивать.
Он находил больше изысканности, чем вкуса, больше небрежности, чем простоты, и вообще в нарядах больше противоречий, чем украшений. Под модною шляпкой неразглаженное платье. Там платье стройное, но пояс на один бок и нескладный башмак. Там в одной одежде смешенье десятилетних уборов, и едва рождающаяся мода на развалинах давно забытого наряда. Там нет анахронизмов, но зато нет и простоты. Там простота, но нет опрятности: либо букли не на месте, либо смяты, либо перчатки нечистые, либо башмаки изношенные, а иногда даже стоптанные на одну сторону! Там шелк и блонда [2] , и бриллианты, и перья, и блеск, и мода, и все вместе нестройно и безвкусно. Там и вкус и простота, но корсет так стянут, что мешает естественности движений, так что, несмотря на всю красивость наряда красавицы, желаешь ей нарядиться хуже, чтобы казаться лучше. Всего реже встречал Бронский хорошо обутую ножку, и с грустным чувством заметил он, что если московские барыни вообще одеваться не умеют, то обуваются, Боже мой! обуваются еще хуже. Изредка, правда, случалось ему встретить обувь красивую и стройную; но башмак, складный снаружи, почти всегда был так узок, что мешал ходить, или платье так коротко, что ножка из-под него казалась будто на выставке; и по тонким призрачным чулкам толстыми нитками была вышита вывеска: здесь показываются красивые ножки.
[2] Блонда — особый сорт шелковых кружев с желтоватым отливом.
Иногда, редко, находил Бронский весь наряд прекрасным, — но только при другом лице; иногда он был и к лицу, но так строго по моде, так рабски нов, что женщина в нем казалась тою куклою, которую всякий день посылают с модами из Парижа в Лондон. И это рабство, эта кукольность давали личику хорошенькому, часто неглупому, оттенок какой-то машинальности, нисколько не пленительной для глаз и еще меньше привлекательной для воображения.
Вообще,
Нет ничего легче, как описать ее наряд: белое платье без прихотливых затей, соломенная шляпка без перьев, без цветов, без бантов, безо всяких украшений; турецкая шаль, накинутая небрежно, — и вот все, что можно рассказать об ее наряде. Но как выразить эту гармонию и стройность, эту благородную простоту, эту музыкальную красивость, которыми, казалось, проникнуто все существо ее, так что ее одежда, ее гибкий стан, ее стройные движения и грация ее поступи, все казалось одним изящным созданием, одною прекрасною мыслию, одним счастливым сном.
В покрое ее платья и в живописности ее прически все требования моды были какою-то удачею, или правильнее, каким-то волшебством соглашены с требованиями самого разборчивого, самого художественного вкуса. Не было ничего в ее наряде, где бы можно было заметить границу между модою и вкусом, между искусством и природою, и смотря на нее, светский наблюдатель, конечно, задумался бы о том: лицо ли красавицы так счастливо пришлось к сегодняшней моде, или наряд был с уменьем и вкусом приноровлен к прекрасному ее лицу.
Лицо ее, когда Бронский рассмотрел его, возбудило в нем такое чувство, в котором соединялись два обыкновенно различные движения души: удовольствие и грусть; удовольствие эстетическое, которое внушает нам все светлое в природе, все правильное в искусствах; грусть музыкальная и еще неназванная, которую возбуждает в нас тоже явление искусств или природы только тогда, когда посреди прекрасных форм его мы открываем такое чувство, которое можем понять только одиноким движением сердца, но не в силах ни передать его, ни даже назвать другому; ибо для редкого, для избранного часто нет у людей ни общего понятия, ни готового имени.
Черты лица ее, тонкие, благородные, правильные, казались прозрачными: так чисто и явственно выражались сквозь них ее музыкальные, веселые, фантастические движения души.
Она могла бы напомнить Магдалину Кановы [3] , если бы Магдалину каящуюся можно было вообразить веселою и смеющеюся.
Мужчина, который вел ее под руку, казался между пятидесятью и шестидесятью лет. Он был одет просто, но не без щеголеватости.
Вообще и он и она были явление необыкновенное на Тверском бульваре. Но замечательнее всего было в них именно то, что всего меньше могло быть замечено: они прошли посреди гуляющих, не обратив на себя почти ничьего внимания, и Бронскому не легко было узнать, кто они, потому что никто не понимал, о ком он говорит. Наконец, однако, нашелся один старый отставной генерал, который мог дать ему об них некоторое понятие.
[3] Магдалина Кановы — Имеется в виду статуя итальянского скульптора Антонио Кановы (1757–1822).
«Теперь я знаю, о ком вы говорите», — сказал он Бронскому, после многих неудачных догадок. «Человек пожилой с молодою дамою? высокий ростом? шея прямо? спина не гнется? словом сказать, иностранная фигура, то есть, не Русская — или — как бы сказать?… иностранная? Это Вельский с дочерью; я его знавал прежде. Он был лет пять за границей и недавно возвратился; ужасный чудак; англоман; а впрочем, человек приятный, человек образованный, и, можно сказать, умный человек.»
Генерал, который рассуждал таким образом, принадлежал к числу тех людей в Москве, которые сами отличаются и невежеством, и глупостью, и особенно какою-то непонятною тяжестию пустоты, но за то составляют другим репутацию образованности, ума и любезности. Странная Москва! Но и эта странность имеет свой смысл; и для нее можно найти достаточную причину; и она даже дает надежды на будущее, надежды, которые рождаются не из прямого действия обстоятельств, но рикошетом, как ядро, которым на воде стреляют ниже, чтобы оно отскочило выше.