Фарватер
Шрифт:
В сравнении с ними русское старание журчать, «как в Европах принято», очень уже смахивало на велеречивость Востока.
Кроме прочего, стало обидно за Прагу, раскинувшуюся на двух берегах Влтавы, и за Влтаву стало обидно, походившую в эту минуту на разрез нарядного платья, наскоро прихваченный шнуровкою мостов…
И, выказав себя истинно полковничьей дочкой, спросила напористо и строго:
– По какой причине это сказочное место кажется вам преисподней?
– Да по той, что любой город, зародившийся в Средние века, – преисподняя. Ад ведь потому наполнен, согласно католическому учению, серой и кипящей смолой, что они порождают смрад, много более сильный, чем привычная тогдашняя
– Не слишком ли вы увлекаетесь подробностями… м-м-м… физиологического свойства? – Полковник и рад был быть построже, но… но черт их знает, эти рамки… А то, что излагал Сантиньев, было весьма убедительно…
Но главное – как излагал! Жестикуляция – участь рук, но у архитектора – странными изгибами и подергиваниями – жестикулировало все тело.
И визгливость Сантиньева словно вела за собою куда-то… так пронзительный голос флейты заставляет колонны печатать шаг – и нет времени думать, сомневаться, спрашивать, потому что неумолчный свист понукает, заставляет, гонит: «Иди! Иди! Иди!»
– Размышления о преисподней, – продолжал архитектор, легким кивком дав понять, что упреку внял, – должны рисовать картины непереносимо ужасные в сравнении с ужасной, но сносной повседневностью. Вот поэтому для нас, русских, вскормленных простором, пусть хаотичным, преисподняя – это теснота, даже упорядоченная!
– Но разве в наших городах тесноты нет? – возразила Риночка.
– Да как же можно, мадемуазель Регина, сравнивать нашу тесноту, размашистую хоть в чем-нибудь, хоть в высоте подушек и перин, ширине лежанок или пузатости горшков – с европейской, до малейшего фрагмента экономной? И вот вам подтверждение: герои Толстого, к примеру, вписаны в простор, живут и действуют на просторе: в поле, в лесу, в горах, в бальной зале… И потому добры или злы, плохи или хороши, но всегда естественны. У Достоевского же персонажи словно вдавлены в тесноту – а потому изломаны… А Прага… Уверяю вас, здесь появится когда-нибудь писатель гениальный, но с такой мизантропической фантазией, что писания Достоевского покажутся «Одой к радости».
Соловьевы возвращались в Россию неспешно, останавливаясь во всех местах, которые Бедекер рекомендовал как мало-мальски примечательные. И повсюду оказывался Сантиньев, прибывавший туда же чуть раньше или несколько позже, но ни разу с ними не разминувшийся.
Наконец в Кракове полковник сказал дочери, что Рудольф Валентинович просит ее руки.
– Зачем я ему? – удивилась Рина. – Неужели преувеличивает размеры моего приданого? Так дай ему отчет о своем состоянии, пусть убедится, что его отец – не в пример богаче.
– Зря, Риночка, насмешничаешь! Он уверен в своем таланте и будущих неслыханных гонорарах, и о приданом мы даже не заговаривали. Исключительно о чувствах.
– Какие же такие чувства господин Сантиньев столь умело таит от дочери, но не скрыл от отца?
– Чувство глубочайшей привязанности к тебе и ко всему нашему семейству, с которым мечтает породниться. Поскольку испытывает искреннее уважение к нашим взглядам и предпочтениям, так выгодно контрастирующими с тем, что ему ненавистно.
– А о любви?! – взорвалась Рина. – О любви так и не обмолвился?!
Соловьев погрустнел. Он всегда грустнел, когда приходилось говорить с дочерью «о серьезном», словно заранее не верил, что сможет быть убедителен.
– Риночка, – произнес он проникновенно,
– А еще «отпустила» хороших детей. И мужа, с которым за двадцать с лишним лет не случилось ни единой размолвки! – горячо возразила Риночка.
– Это, как говорят математики, для счастья необходимо, но недостаточно, – вздохнул полковник. – А настоящая, яркая жизнь среди людей талантливых и натур тонких шла где-то далеко. Модные туалеты носили другие, а о путешествиях, таких, как наше нынешнее, лучше было и не мечтать, чтобы не завыть от тоски на пути из Харькова в Конотоп или из Винницы в Могилев-Днестровский… А Рудольф Валентинович полон того внутреннего огня, что толкает в маршалы, он – из таких «подпоручиков».
– Какая там любовь – любования не было… вот вами любуюсь – и не стыжусь в этом признаться… усами даже любуюсь, довольно-таки глупыми… Интересное, кстати, на вашем лице сочетание цветов: волосы и брови почти черные, усы гораздо светлее, а глаза – зеленые… И этим тоже любуюсь… Дед ваш говорил, что у вашей бабушки, даргинки, были соломенные, с рыжинкой, волосы и зеленые глаза, что, собственно, древность ее рода и доказывает; всяческие жгучие тамошние брюнеты – это уже результат нашествий с юга… Намека на флирт с Рудольфом не было, и строить ему глазки по гимназической методе «В угол, на нос, на предмет» в голову не приходило… А он отпускал при встрече дежурный комплимент и, не дослушав ответное «спасибо», тут же переключал внимание на отца. Даже если речь шла о несовершенствах нашей системы прицеливания, беседовал так увлеченно, будто с детства мечтал быть артиллеристом, да вот, не удостоился чести, пришлось в архитекторы идти… В общем, я при них двоих присутствовала… как если бы Моцарт и Душек упоенно беседовали на вилле о пивоварении, а певица зевала бы в сторонке. Представили?
– Нет! Не хочу представлять, что бы из «Дон Жуана» при таком нонсенсе получилось. Моцарт так хорошо его сочинил, потому что певицей был увлечен, а не ее мужем-пивоваром!
– Георгий Николаевич, миленький, при чем тут музыка? Я-то имею в виду треугольник неестественный… Понятно, надеюсь?
– Простите, нет!
Обманывал. Себя, в основном. Уж очень не хотелось понимать, спокойнее было заслониться простодушием.
– Ну, если так, сейчас решусь. Это как в холодное море… ничего, не простужусь, чай, не после жаркого солнышка ныряю… Все, решаюсь: Рудольфа привлекала вовсе не я. Он тянулся к моему отцу.
«Дождался? – упрекнул себя Бучнев. – Будешь и дальше на непонимание ссылаться? Или встанешь, наконец, подхватишь одной рукой ее, второй – Павла, и прочь отсюда?.. Да, а еще Ганну прихвачу, – подсказала житейская сметливость, – уж очень вкусно стряпает!»
А вслух постановил:
– Низость все это, Регина Дмитриевна! Отвратительно слышать, а потому…
– Вот оно что… – пробормотала она. – Значит, низость и отвратительно?
– Точно так! А потому, говорю я, пора действовать!