Федор Алексеевич
Шрифт:
— Так как мне, святой отец, брать утверждённую грамоту?
— Брать, Прокофий, обязательно брать.
— А не будет на меня гнева в Москве?
Возницын знал, что «московский гнев» очень даже хорошо может спину разрисовать кнутом или батогами.
— Никакого гнева не будет, сын мой, в конце концов, я напишу с тобой письмо Иоакиму, чтоб он в случае чего защитил тебя.
— Правда? — обрадовался Прокофий, у которого словно гора с плеч свалилась.
— Правда, сын мой Прокофий, — улыбнулся патриарх. —
— Угощайся, Прокофий, — поддержал хозяина александрийский патриарх. — Мы тоже советуем грамоту взять. Главное, что она для державы мир несёт. А за мир можно чем-то и поступиться.
— Разве тебе мало поддержки трёх патриархов? — спросил иерусалимский гость.
— Что вы, отец святой, я рад, я безмерно рад такой поддержке, — отвечал вполне искренне Возницын, радуясь, что ответственность с ним добровольно разделили три высших духовных лица христианской веры. Теперь даже если вдруг «разгневается Москва», у него есть высокая заступа, к которой наверняка присоединится и патриарх Иоаким.
И всё же назавтра, принимая грамоту от визиря, Возницын выразил ему официальный протест, надеясь, что секретарь визиря обязательно впишет его в отчёт:
— Я, господин визирь, принимаю эту грамоту поневоле и повезу её царскому величеству на произволение. И не знаю, будет ли она годна государю или нет.
— Ладно, дьяк, — сказал почти миролюбиво визирь. — У нас теперь мир на двадцать лет. И давай не будем омрачать начало его.
О том, что он поступил разумно, взяв всё же грамоту, Возницын убедился в Батурине, оказавшись гостем гетмана Самойловича. Ради такой радости гетман устроил пирушку со своей старшиной, где посадил Возницына рядом:
— Ну молодец ты, Прокофий, что заехал до мэнэ. Спасибо тебе. Порадовал батьку.
— Да вот не удалось Запорожье в грамоту вписать, — оправдывался Возницын. — Турки упёрлись как бараны.
— Ото они потому упёрлись, что думают Запорожье Юраске Хмельницкому презентовать. Я ихи петли знаю. Но Юраске не видать теперь Запорожья как своих ушей. Ежели раньше Серко с ним шушукался, то Стягайло кукиш покажет, коли што.
— Ты думаешь, из-за Хмельницкого?
— Не думаю, а точно знаю. И ежели государь спросит за это, можешь так и сказать: из-за Юраски турки не хотят Запорожье в грамоту писать.
— Но они ж мне не сказали так.
— Ой, Прокофий, до чего ж ты дите. Як же они скажут о таком? Это я могу сказать, так и государю скажи, мол, что гетман считает, что Запорожье турки выкинули из грамоты из-за Хмельницкого. Они ж его князем навеличали, а князю треба чего-то иметь, вот ему и берегут Запорожье.
После пирушки, когда уж гости разошлись и пора было спать отправляться, Прокофий сообщил гетману:
— Что-то визирь за Дорошенко вроде упрекал нас. В ссылке, мол, он у вас.
— А-а, —
— Как так? — удивился Возницын.
— А так. От него всё и началось, шибко до короля наклонялся. На словах вроде до государя, а на деле — до короля.
— А государь знал об этом?
— Я писал ему. Но он... В общем, государь считал, что просто нас обоих мир не берёт, мол, два медведя в одной берлоге. А ведь один-то медведь польским духом пахнул. Думаешь, зря его поляки превозносили, как лучшего и разумного воина.
— Но его государь жалует, воеводство ему дал.
— Наш государь очень милостив. Доведись до меня, я бы Петра Дорофеича в Сибирь упёк, следом за Многогрешным. Даже вон турки считают, что он Сибири удостоился. Смекай. Ты токо, Прокофий, не брякни государю об этом. Не надо его расстраивать.
— Да ты что, Иван Самойлович!
— Он, светлая душа, меня и с Серко всё время мирил. Доверчив очень Фёдор Алексеевич, всех примирить старается. Миротворец.
— А разве плохо? С поляками примирился, вот и с турками теперь вроде налаживается.
— Что ты, Прокофий. Это прекрасно. Я безмерно рад этому. Ты думаешь, если у меня сабля с булавой, так я и рвусь на рать? Нет, милый, у меня думка — всех бежавших с Правобережья накормить, на землю посадить, шоб пашню орали, себя и детей сами кормили. Ведь это ж какое горе для них бросить родные хаты, сады и бежать на голое место. Гляжу на них — и сердце кровью обливается. А как подумаю, с кого началось сие, так в Дорошенко и упираюсь.. Сибирь по нему плакала, сынок, Сибирь. Его даже родная жена ненавидит. Впрочем, она тоже ягодка. Он её из чёрного платья взял.
— Из монастыря, что ли?
— Ну да. Пожалел вроде. А она спилась, не баба, а тварь стала. Дорошенко её в Москву требует, государю жалуется, что, мол, я её не отпускаю. А мне-то что? Зачем мне её удерживать? Петровы братья её гонят к мужу, а она им говорит: «Ежели я туда поеду, то вашему Петру не жить». Во змея! Мужик её из ничтожества в гетманши произвёл, а она его вот так «благодарит». Верно говорят: не вскормивши, не вспоивши — не наживёшь врага. Так турки считают, что мы его сослали?
— Да, так и говорил визирь.
— Вот и смекай, Прокофий, что даже враги наши ему наказание от нас определили. Так кто же он? То-то. Иди отдыхай, сынок. И забудь, что тут тебе батька по пьянке наболтал.
Но Возницын долго уснуть не мог, догадываясь, что гетман говорил о наболевшем, потаённом и что это и была горькая правда, которую почему-то не хотела знать и признавать Москва. Почему? Может, оттого, что уж ничего нельзя поправить? А государь просто не хочет увеличивать число врагов своих, оттого, наверное, и Дорошенко приласкал и с Серко старался не ссориться. Миролюб.