Федор Алексеевич
Шрифт:
Серко вызвал есаула с писарем, распорядился:
— Что на возах, примите и поделите на всех поровну. Что там у тебя?
— Там сукна и касса, — отвечал Перхуров.
— Сколько в кассе?
— Десять тысяч рублей серебром.
Кошевой поморщился, распорядился:
— Кассу сюда в канцелярию, делите пока сукна.
Когда есаул и писарь ушли, Серко, помолчав, молвил грустно:
— Десять тысяч на мою прорву... Разве это жалованье? Вон султан тридцать тысяч золотом обещает.
— Сюда путь долгий, опасный, разбой на дорогах. Много денег везти рискованно.
— С тобой
— Что это за охрана, пять человек. А шайки разбойные индо до сотни доходят. Не то что ограбят, а и живота лишат.
— Тут, пожалуй, ты прав. Но как в Москве не понимают, что нам же жить чем-то надо. Ну, мне ещё хорошо, у меня пасека своя в восьми вёрстах отсюда. А рядовой казак? Ни жены, ни угла своего, зипун да сабля. Ему с чего жить? Либо с жалованья, либо с разбоя. Вон налетит такой голодный да злой, к примеру, на тебя. Или голову сложит, или кассу возьмёт. Ну, если голову сложит, ему уж более ничего не понадобится. А если казну возьмёт? То-то ему радости. Десять тысяч одному до конца жизни хватит куражиться. А на всех это по рублю. На эти деньги года не протянешь, разве что ноги. Москве давно это понять надо, что охрана дело не дешёвое. Грамотами сыт не станешь.
— В Москве говорили, что у вас есть грамота Юрия Хмельницкого.
— Ну есть. Ну и что? Этот сам с султанского стола крошки собирает. Объявил себя князем малороссийским. А какой он князь? Бычий пузырь надутый, шилом ткни — и лопнет. Впрочем, я тоже вроде Юраса существую. Казаки меня плохо слушаются. А почему? А потому что Москва не шлёт мне ни булавы, ни знамени. Была б у меня булава, казаки б у меня были шёлковые.
— Но тебя ж на кругу выбирают.
— Ну на кругу. Но булавы-то нет. И я знаю, отчего Москва не шлёт её мне. То гетман Самойлович против меня, из-за него и не шлют. Вот почему ты, когда ехал сюда, не захватил с собой булаву, которая мне, как кошевому, по закону положена? Почему?
— Ну что мне поручили, я то и... Кабы знал, я бы, конечно, напомнил.
— Вот то-то. Всякий раз присылают свежего человека, ему объяснишь, он вникнет, посочувствует, обещает слово замолвить. А Москва в другой раз его не шлёт, шлёт другого, нового. Отчего так?
— Ну, у Москвы не одна Сечь в голове, Иван Дмитриевич.
— Вот то-то, что мы у Москвы в пасынках. Вспомнят — пришлют, не вспомнят — и так хорошо, не выведутся.
Принесли в канцелярию кассу — сундучок, окованный железом. Перхуров передал кошевому ключ.
— Считай, атаман, и распишись в получении. Султан тридцать тысяч только обещает, а государь десять тысяч без обещания прислал, да и ещё сколько сукна вам на зипуны. Когда грамоту будем читать?
— Да уж завтра, наверно. Ныне казаки дележом заняты. Дай Бог, к ночи управятся. Сейчас буду сотников собирать, деньга выдавать.
— А сколько в Сечи народу?
— А Бог его знает. Може, и тысяча, а може, и все десять тыщ. Мы точное число никогда не знали. Иной раз в поход выступит семь тысяч, а ворочаемся все десять.
— А как же так?
— Ну как, всё просто. Драться иные уж не могут, кто по старости, кто по болезни, а вот дуванить — добычу делить — тут все горазды, и кривые и слепые. Кто ж убогого обидит, вера не велит.
— Чтоб ты знал, Иван, государь
— О Господи, когда это было-то, — усмехнулся Серко, явно польщённый. — Я уж и не помню, о чём оно.
— А государь его наизусть сказывает, да так-то смеётся тогда. Бояре тоже ржут как жеребцы, едва с лавок не падают.
— Да уж перцу в том письме хлопцы понатрусили изрядно, зато потом и султан всыпал нам по первое число. Что уж поминать-то? Давно всё быльём поросло.
— Знать, не поросло. Иван Дмитриевич, коли великий государь помнит, да ещё и веселеет от вашей памятки. Не поросло, атаман.
На следующий день ближе к обеду под удары тулумбаса — большого турецкого барабана на площадь перед куренём кошевого собрались казаки. Вместо степени служила тут стоведерная рассохшаяся бочка, давно забывшая о своём прямом предназначении. Влезши на неё, Иван Серко, призвав казаков к тишине, дал слово «государеву человеку».
Стряпчий, взойдя на бочку, вынул из-за пазухи грамоту, на глазах у всех сорвал печать, развернул и, прокашлявшись, стал читать:
— «Божьей милостью от великого государя и великого князя Фёдора Алексеевича всея Великой, Белой и Малой Руси самодержца Владимирского, Московского, Новгородского, царя Казанского, цари Астраханского, царя Сибирского, государя Псковского и великого князя Тверского, Югорского, Пермского, Вятского, Болгарского и иных, государя и великого князя Новагорода Низовские земли, Рязанского, Ростовского, Ярославского, Белозерского, Удорского, Обдорского, Коцдинского и всея северные страны повелителя, и государя Иверские земли, Карталинских и Грузинских царей, и Кабардинские земли Черкасских и Горских князей и иных многих государств государя и обладателя от нашего царского величества всему Войску Запорожскому нашего царского величества милость и жалованье...»
Паркуров, переведя дух после перечисления всех царских званий, взглянул на притихшую вольницу поверх грамоты, подумал: «Что, сукины дети, скушали?» И продолжал:
— «...Мы, великий государь, принимаем под нашу высокую руку Запорожскую Сечь, назначая содержание денежное, кормовыми, ружейными и прочими припасами и всегдашней нашей милостью и приязнью. Уповая на преданность низового казачества, тщим себя надеждой в верной службе вашей христианской державе и мне, великому государю. Пусть и впредь неприятели поганские трепещут вас и боятся. Чем острее будут ваши сабли и мечи, тем надёжнее будет стоять мир и тишина в государстве нашем. Пусть всегда с вами будет Бог и наше царское благословение. Фёдор».
Вольница выслушала царскую грамоту внимательно, не перебивая стряпчего. Но едва он кончил чтение, как тут же загорланили казаки, и в такой разнобой, что Перхуров не знал кого слушать.
— Сукон прислано мало-о! — орали одни. — По рукавке на брата досталось.
— Жалованье тоже мало! Год не платили и всего по рублю отвалили.
— Чем жить нам? Ну скажи, коли тебя государь прислал.
— Государь пришлёт ещё, — отвечал Перхуров, хотя мало верил в это, зная, что в казне денег нет. — Мне поручено было главное: узнать, куда Сечь клонится.