Фокус
Шрифт:
— Ты выбрала толстокожего мужика, выдумщица.
— Скорее уж твердолобого.
— Я — балбес, — улыбается Андрей, и звонко, дурачась, чмокает меня в кончик носа. — Смирись с тем, что главной романтической силой в нашей семье будут твои тараканы.
— Учти, я тебя за язык не тянула, сам сказал…
Я хочу продолжить, но после нервного напряжения силы внезапно уходят, словно отлив. Перед глазами все плывет, и внутренности обдает несуществующим раскаленным паром.
— Йори, ты как смерть увидела.
Голос Андрея почему-то плывет где-то за границами фокуса моего
— Мне что-то не хорошо, — как через туман, слышу свой невнятный голос. Даже странно, что так неожиданно погружаюсь в слабость, хоть минуту назад была полна желания перевернуть весь мир с ног на голову.
— Йори, слушай… а давно у тебя вот тут…
Андрей прикладывает палец к моей щеке, и я чувствую приятный зуд, который хочется троекратно усилить.
— Выдумщица, у тебя… кажется… ветрянка.
Глава пятьдесят пятая: Андрей
Чтобы понять, как я провел первых несколько дней болезни моей выдумщицы, недостаточно просто увидеть мое состояние. Нужно сделать трепанацию и влезть мне в башку, потому что именно там творилось самое страшное.
Я был уверен, что Йори не подцепила от нас с Совой эту заразу, даже успел с облегчением выдохнуть, когда прошло прилично времени, а моя маленькая женщина так ни разу и не пожаловалась на плохое самочувствие. Тогда я думал, что если бы она прихватила вирус от меня и перенесла все то, что я до сих пор вспоминаю с содроганием, я бы точно что-то сжег и посыпал голову пеплом.
Когда после нашего объяснения выдумщица «поплыла» буквально у меня на глазах, а еще через полчаса стала раскаленной, как печка, у меня разболелось сердце. И ни фига не фигурально, а до пожара в груди, который я чувствовал каждой клеткой тела.
Бессмысленно говорить человеку кучу слов о том, как он нужен и важен, как много значит и какой одинокой станет жизнь, если он из нее исчезнет. Слова всегда будут просто словами: звуками, которые моно произнести искренне, а можно пропитать фальшью, и никто не почувствует разницы. Но чтобы почувствовать все это на собственной шкуре, нужна настоящая угроза действительно, без натужной трагедии потерять этого человека.
Йори переносила болезнь очень тяжело. В первую ночь я даже вызвал «скорую», потому что температура выдумщицы поднялась почти до сорока, и никакие лекарства и всякие обтирания-обмахивания не понижали ее ни на градус. Врач сделала укол, назначила какие-то противовирусные пилюли и спокойно, как удав, засобиралась на следующий вызов. Так я не орал еще, кажется, никогда Может быть, только на нерадивую няньку, из-за которой Сова упала с подоконника. На мой крик прибежала мать и каким-то чудом смогла потихоньку вывести врача «скорой» за дверь, подальше от моей злости.
А потом началось самое тяжелое: у Йори было то тридцать девять, то почти сорок, она была то ужасно горячая, то ледяная. Отказывалась есть и вообще почти все время спала, а в редкие моменты бодрствования плакала и говорила, что очень меня любит и ей жаль, что мне приходиться возиться с ней, как с маленькой. Я даже
Но прошло несколько дней, а лучше ей не становилось. В какой-то из звонков от ее родителей, телефон взяла моя мама и вышла из комнаты. А когда вернулась, то сказала, что они приедут в самое ближайшее время.
На третьи сутки выдумщицу все-таки забрали в больницу.
И вот тогда меня укрыло окончательно, потому что в голове появилась пугающая мысль: я ведь могу ее потерять. Вот так, не потому что она уйдет и не потому что будет и дальше жить где-то там, просто очень далеко от меня, а потому что она просто… может исчезнуть. Перестать улыбаться, навсегда. Перестать говорить глупости, вечно за все извиняться, шмыгать носом, пытаясь не заплакать. Она просто раствориться, как Снегурочка, и я ничего, совсем ничего не могу сделать, чтобы переключить это страшное кино.
И вот тогда я понял, почему рождаются грустные стихи или пишется тяжелая музыка, как создаются тяжелые драматические произведения. Потому что я должен был поговорить с мой маленькой, пока она лежала под капельницами и боролась с дурацкой детской болячкой, как будто Оловянный солдатик с Годзиллой.
Когда-то она написала сказку о маленьком храбром Совенке, который преодолел свой страх, и эта сказка в итоге научила мою маленькую дочку быть смелой. Я ни хрена не писатель и то, что царапал дрожащей рукой в блокнот, наверняка было самым большим надругательством над литературой. Но я писал историю для своей выдумщицы. Чтобы она, блуждая в температурном бреду, услышала мой голос.
В моей сказке было Одинокое Чудовище, которое жило в своей разрушенном старом замке, ненавидело красоту, презирало нежности и по ночам громко и зло выло на луну, защищая свою территорию от назойливых фей. Чудовищу было классно и хорошо, потому что его сердце давно огрубело ко всем человеческим чувствам. Пока однажды на пороге страшного разрушенного замка не появилась маленькая солнечная фея: громкая назойливая плакса, порой раздражающая до ломоты чудовищных зубов. Чудовище рычало, огрызалось, но ничего не могло сделать, потому что малышка настойчиво заполняла его замок волшебной пыльцой и перезвоном ветра между тонкими крылышками. Оно ее гнало, но она все время возвращалась и почему-то всегда извинялась первой: «Прости, прости, прости…» Пока однажды в замок не ворвался Смертельный ветер, и маленькая фея просто замолчала.
Я лежу рядом со своей Йори на больничной койке, и у меня сводит горло.
— И вот тогда Чудовище по-настоящему испугалось, Йори. Потому что в тишине было страшно тихо. И не было маленькой феи, которая извиняется, плачет и делает глупости. — У меня ком в глотке, и, блядь, в глазах щемит, пока я перебираю пальцами любимые кудряшки. — Потому что Чудовище не хочет быть одно в страшном черном замке. Оно там подохнет от тоски, маленькая фея. Просто ляжет — и перестанет дышать. Не уходи, пожалуйста… Не бросай свое Чудовище. Я ведь без тебя правда… не знаю, как…