Франкенштейн: Мертвый город
Шрифт:
Но Фиона подошла к нему первой, изобразила страх, округлила глаза и пролепетала: «Пожалуйста, помогите мне». В этот самый момент раздался второй взрыв, и водитель отвернулся от нее, посмотрев на банк. Фиона вытащила пистолет и застрелила водителя. Мистер Смоллер подоспел вовремя, чтобы вдвоем они опустили тело на мостовую, словно помогали человеку, которому внезапно стало плохо.
Тем временем люди кричали, бегали, суетились. Никто не знал, что за этим последует, не подозревая о том, что происходит ограбление.
Лукас Дрэкмен опустился на колени рядом с охранником, который лежал на тротуаре у открытой двери кабины инкассаторского грузовика. Он откинул крышку чемоданчика первой помощи, словно охранник не умер, а нуждался в медицинском содействии.
У заднего борта
Взяв ключ у Смоллера, Фиона направилась к Дрэкмену и бросила ключ ему. Вслед за ним забралась в кабину. Дрэкмен перебрался на водительское сиденье, Фиона захлопнула за собой дверь. По соображениям безопасности окна кабины густо тонировали.
Мистер Смоллер тем временем оставил водителя и вернулся за руль фургона.
В чрезвычайных ситуациях бронированные инкассаторские грузовики компании «Кольт-Томпсон» использовали синие мигалки и сирены, отличающиеся от мигалок и сирены полицейских и пожарных автомобилей и «Скорой». Дрэкмен включил их и отъехал от тротуара, когда на улице уже начала образовываться пробка: водители таращились на клубы дыма, которые вырывались из покореженных дверей банка.
Мистер Смоллер следовал за ними в фургоне. Они повернули на Пятьдесят вторую улицу, с меньшей плотностью транспортного потока.
Третий охранник, находившийся в кузове, не получив ответа по аппарату внутренней связи, допустил ошибку, предположив, что двадцать лет работы без происшествий гарантируют, что их не будет и в последующие двадцать лет. Из любопытства и нисколько не встревоженный, он нарушил стандартную процедуру и сдвинул стальную пластину, закрывающую окошко два на шесть дюймов, соединяющее кузов и кабину, и спросил у водителя: «Эй, Майк, что там у вас?»
Готовая к такому варианту развития событий, Фиона сунула ствол пистолета в окошко и разрядила всю обойму. После грохота выстрелов и визга рикошетов в кузове воцарилась тишина.
В квартале от банка Дрэкмен выключил сирену и мигалки. Через два квартала, когда инкассаторский грузовик и фургон остановились на светофоре, мой отец поднялся со скамьи на автобусной остановке, до которой дошел пешком от банка, и присоединился к мистеру Смоллеру в кабине фургона.
Когда миссис Нозава рассказала о своей встрече с доктором Мейс-Маскилом и подозрениях по части убийства жены профессора Лукасом Дрэкменом, мистер Тамазаки, пребывающий в отличном настроении после отпуска, точно знал, что косвенных улик предостаточно и теперь мистер Отани сможет начать официальное расследование и получить ордер на обыск.
Кое-что его и встревожило: если Мейс-Маскил предупредил Дрэкмена об интересе, проявленном к нему этой женщиной, и ей, и мистеру Иошиоке, и, возможно, другим, грозила опасность.
– Еще одна причина для моего письменного отчета, – добавила мисс Нозава. – И есть смысл заверить его у нотариуса, чтобы он послужил уликой, на случай, если со мной что-нибудь произойдет. Меня голыми руками не возьмешь.
Выразив надежду, что Тосиро Мифунэ в самом скором времени поправится, мистер Тамазаки положил трубку и тут же перезвонил мистеру Отани в отдел расследования убийств. Там ему сказали, что детектив взял отгул. Никто не ответил и по домашнему номеру мистера Отани.
По телу мистера Тамазаки пробежала дрожь предчувствия трагедии.
Я находился без сознания всю дорогу до детской больницы святого Кристофера. Не помню и то, как меня привезли в операционную. Вроде бы на короткое время пришел в себя после общего наркоза, уже в палате реанимации, хотя обезболивающие, которые мне вводили внутривенно, туманили рассудок. Только помню маму у каталки, смотревшую на меня сверху вниз, такую красивую. И выглядела она очень печальной, какой я никогда раньше ее не видел. В голове у меня стоял туман, и я решил, что с ней случилось что-то ужасное. Пытался заговорить, но ни язык, ни губы не желали шевелиться. Правда, я смог повернуть к ней голову и увидел,
Я находился в палате реанимации первые сорок восемь часов, пока врачи не убедились, что мое состояние стабилизировалось, но болеутоляющие, от которых туманило разум, продолжали давать. Большую часть времени я спал, и снились мне не кошмары, как следовало ожидать, а обычно что-то приятное, за одним исключением, хотя, пробуждаясь, я мало что помнил. Ко мне подходили медсестры и мужчина в белом халате со стетоскопом на шее.
Хотя друзей и родственников обычно пускают в палату реанимации лишь на короткое время, рядом со мной кто-нибудь сидел всякий раз, когда я выныривал из океана забвения, который казался мне таким же реальным, как матрас, на котором я лежал. Я, разумеется, знал, кто я и, в какой-то мере, где нахожусь, и я знал всех, кто находился рядом, и любил их, но причина, почему я в этом месте, ускользала от меня, а может быть, я сознательно предпочитал амнезию невыносимой правде. Думаю, я мог бы заговорить в палате реанимации, и мое молчание не было следствием травм и действия препаратов. Возможно, я боялся заговорить, потому что слова многое значили в нашей семье – в начале было Слово, – и они сложились бы в разговор, а с разговором пришло бы осознание «почему». Мама сидела рядом с кроватью, иногда клала холодные компрессы мне на лоб, иногда давала кубик льда, предупреждая, что глотать нельзя, он должен растаять у меня во рту. В ее отсутствие появлялся дедушка Тедди, и хотя я никогда раньше не видел его с четками – бабушку Аниту – да, но не его, – теперь он с ними не расставался, его пальцы перебирали бусинки, губы шевелились, шепча слова. Не удивлялся я, если видел Донату Лоренцо, когда-то нашу соседку, мою няньку, которую утешала мама, когда та овдовела. Она заметно поправилась, вытирала глаза хлопчатобумажным носовым платком с красиво расшитыми уголками и вертела платок в руках. Когда я открыл глаза и увидел сидящего на стуле мистера Иошиоку, то сразу подумал о фотографиях его матери и сестры в книге о Манзанаре и заговорил впервые после бомбы: «Я очень сожалею». Он не знал, к чему относятся эти слова, но наклонился к кровати и взял меня за руку, как брала моя мама. Мягко сказал: «Летняя гроза / Прячется в бамбуковой роще / И вновь покой». Я думал, что понимаю смысл этой хайку. Он говорил, что худшее позади, и отныне все будет меняться только к лучшему. Случилось со мной что-то серьезное, но ничего смертельного.
В эти часы после операционной, когда именно, сказать не могу, я начал осознавать, что не могу двигать ногами и не чувствую их. Я боялся, а вдруг мои руки тоже потеряли чувствительность, тоже откажутся повиноваться мне. Но подумал о тех, кого потерял мистер Иошиока, об утрате миссис Лоренцо, о дедушке без бабушки Аниты, и я сгибал пальцы, и играл воображаемые мелодии на простыне, и знал – несмотря на произошедшее, я буду в порядке, пусть и придется обходиться без педалей. «Не думай об этом, пока еще рано, не думай». И я старался не думать, чтобы не вспомнить, почему все произошло. Старался найти спасение в забывчивости.
Первый кошмарный сон, так мне сказали, я увидел во вторую ночь, в девять часов. В этом сне мое сознание вернулось к тому, что я не желал признавать наяву: я в банке, под мчащимися стальными лошадьми, следую за золотым перышком к портфелю. Мой отец в деловом костюме уходит из банка. Я поворачиваюсь к Амалии и Малколму. «Господи! Господи! Господи!» – взрыв. Милая девушка взлетает, словно становясь ангелом. Но не поднимается на белых крыльях. Не поднимается. Подает и не поднимается, более не девушка, сбитая птица, месиво лохмотьев, разорванной плоти, сломанных костей.