Гадкие лебеди кордебалета
Шрифт:
Месье Лефевр опустился передо мной на колени, расшнуровал ботинки и снял их. Подержал мои ноги в ладонях, сунул в деревянный башмак сначала одну, потом вторую. Встал и отошел.
— А теперь делай, что сказано.
Вышло ужасно, как я и предполагала. Я стояла, неловко кусая губы. Он велел попробовать еще раз. Опять не вышло. Еще раз. Еще. И еще, пока я в кровь не сбила ноги о деревянные башмаки, а голос его не стал кислым, как уксус.
— Раздевайся.
Я разделась.
— На диван.
Я села, а он подошел к мольберту, стоявшему в дальнем конце расчищенного пространства. Оттуда он велел мне лечь на спину и раздвинуть ноги. А потом опустить колено пониже, закрыть глаза, приоткрыть рот.
Честно говоря, я уже не могла сказать, что не понимала
В катехизисе сестры Евангелины говорилось о двух видах грехов. Грехи поменьше, простительные, Господь мог отпустить даже без исповеди, особенно если грешника вынудили или он сам не понимал своего греха. Смертные грехи были куда хуже, без исповеди и милосердия Господа они означали вечные муки души. Разница была велика. У меня так и не появилось приличной юбки, которая позволила бы мне подняться по ступеням церкви Сент-Трините и сходить на исповедь. А даже если и появилась бы, даже если бы я собралась с силами, я все равно не хотела слушать, что должна стремиться к добродетели, что жизнь балерин не угодна Господу. В тот день, когда я лежала на диване и слушала, как пыхтит и кряхтит месье Лефевр, как он стонет, я не могла больше думать, что этот грех сойдет за простительный.
Потом месье Лефевр дал мне тридцать франков и сказал, что это мое новое содержание. Я не стала отказываться. Катехизис был давно. Может, я вообще перепутала, что там написано. Антуанетта — если бы нашла хоть минуту задуматься о какой-то старой книжке — сказала бы, что это чепуха, которую сочинили священники из любви к правилам. Хотя нет, Антуанетта очень смелая и всегда говорит, что думает. Она не стала бы лежать, раскинув ноги, перед мужчиной.
Со сцены зрительный зал кажется черной жадной дырой. Я чувствую дыхание людей, чувствую тысячи взглядов. Сердце бьется оглушительно, я двигаюсь только потому, что знаю шаги бретонского танца так же точно, как свое имя. Мысли быстро бегут вперед. Локти мягче, плечи ниже, рот закрыть. Я хватаю Перо и Эми за руки — эту часть мы танцуем вместе. Это было уже сто раз, но никогда раньше у них не было таких влажных ладоней. Как бы мы ни ухмылялись за кулисами, как бы ни шептались «Наконец-то сцена», мы все боимся. И тогда я понимаю, что не споткнусь, не упаду и не перепутаю шаги. Голоса в моей голове смолкают.
Иногда такое бывает и на занятиях, когда я танцую особенно хорошо. Тогда музыка наполняет меня изнутри, а потом изливается наружу. Это — чистое удовольствие от танца, от распрямляющихся коленей, от дыхания, от прикосновения к доскам пола. Это нельзя объяснить словами, это мгновение восторга и хрустальной ясности. Я ощущаю чудо жизни, печаль смерти, радость любви и понимаю, что они едины для всех живых созданий на свете. Как бы я хотела, чтобы этот миг длился и длился! Но потом на сцену выпархивает Росита Маури, и кордебалет отступает на свое место среди домиков и кустов. Теперь я хочу, чтобы этот миг вернулся. Чтобы он наступил еще раз.
Приходилось ли Антуанетте чувствовать что-то такое? Вряд ли. Иначе она молчала бы перед месье Плюком, лишь бы пережить этот миг снова. А Шарлотта? Иногда мы встречаемся в театре, когда она спускается из класса, а я поднимаюсь, хотя ее занятие заканчивается за два часа до начала моего. Скорее всего, она сидит там, расставив ноги, и тянется лицом к полу. Она всегда расспрашивает меня
Спектакль проходит отлично, на нас обрушивается гром аплодисментов. Месье Мерант носится, хлопает по спинам художников, этуалей, мадам Доминик и даже Перо, а весь кордебалет встает в линию для финального поклона.
— Занавес! Занавес! — взывает служитель. — Месье Мерант, займите свое место.
Занавес раздвигается. Первыми кланяются самые скромные участники, вторая линия кордебалета. Мы выпархиваем вперед и глубоко приседаем, держа руки в низкой второй позиции, заведя одну ногу назад. Нам сказано все делать быстро, зрители хотят аплодировать Росите Маури и Марии Саланвиль. Я смотрю на Бланш, ожидая, когда та наклонит голову влево — по этому сигналу бретонские крестьянки должны развернуться и мчаться назад. Но тут я чувствую мягкий удар и, робко посмотрев вниз, вижу у своих ног букет роз. И еще один. А потом еще два.
— Забирайте! — кричит мадам Доминик из-за кулисы.
Но разве цветы для меня? Я не могу понять. В следующее мгновение месье Мерант оказывается перед нами. Он опускается на одно колено, спиной к публике, и собирает букеты. С небольшим поклоном передает их мне.
Я хватаю гору роз — просто потому, что всегда беру то, что суют мне в руки, будь то хлеб, колбаса или газета. Я смотрю на Бланш, на ее алые щеки, распахнутый рот. Она наклоняет голову влево. Нам сказали бежать назад, тихо и грациозно, глядя на чепчик предыдущей крестьянки, но я не могу смотреть куда сказано. Я оглядываюсь на зал, залитый светом огромной люстры. Обвожу публику ищущим взглядом и вижу бешено аплодирующего месье Лефевра. Он стоит среди господ в черных костюмах, сразу за оркестром. Умирая от страха и гордости, я быстро киваю ему. Он улыбается шире, выше поднимает руки, и в свете на его лице я вижу отблеск будущей сильфиды.
1881
Le Figaro. Бедные…