Галя Ворожеева
Шрифт:
Галя слушала Надежду Ивановну, широко открыв глаза. И был у нее такой возраст, и такая была минута в ее жизни, что слова учительницы запали в самую душу. Галя потом часто вспоминала эту ночь, и Надежду Ивановну, и ее слова.
Бывают в жизни человека внезапные поступки.
Но это они только кажутся внезапными, а на самом деле… Вот и Галина мать… Отец давно уже не существовал для них, и они жили вдвоем. Жили и жили себе. Мать работала дояркой, а Галя училась. И вдруг, когда она, Галя, была уже в 10 классе, мать вышла
Мать была еще привлекательной; этакая статная, ладная, по-деревенски крепкая. Частенько она почему-то хмурилась, молча тосковала, из-за чего-то злилась. Теперь-то Галя понимала, что ей невмоготу стало жить вроде вдовы, что ей хотелось семьи, чтобы ее любили…
Галя отказалась уехать из родного села в райцентр. Роль приемной дочери в доме строгого отчима ее не устраивала. Мать, оставляя Галю в пустой избе, смущенно оправдывалась, что, мол, ты, доченька, все равно через год уедешь в институт, а мне, мол, что же — одной куковать? Я тебя выкормила, выучила, а теперь дай-ка и мне хоть немного пожить для себя.
Галя проплакала всю ночь от горя, от обиды; ей казалось, что мать предала ее, бросила, что она, Галя, теперь для матери отрезанный ломоть. А потом подумала, подумала да и оправдала мать. Ведь действительно, Галя все равно уедет. А мать-то и впрямь еще молодая…
Тут от воспоминаний Галю отвлекла дорога: она круто повернула от реки в березняк; скоро должно показаться село. Галя вошла в колок. И снова ожило, зазвучало прошлое.
Когда она, Галя, осталась в селе одна, забрал ее к себе сосед, Кузьма Петрович Михеев. Она дружила с его дочкой — Тамарой, училась с ней вместе. И как только она перебралась к Тамаре, тут же явился отчим с какими-то мужиками, за два дня раскатал по бревнышку материн дом и увез его на машинах. Одни ямы да развороченная печь остались для Гали там, где прошло ее детство…
Когда Галя окончила школу и стала собираться в сельхозинститут, Кузьма Петрович повез ее на центральную усадьбу к директору совхоза Перелетову.
Галя помнит, как Перелетов тогда поднялся из-за стола, пожимая руку Кузьме Петровичу, и Галя чуть не ойкнула. Директор был такой громоздкий, что на ее глазах произошло удивительное: ну вот только что Кузьма Петрович был нормальным, крепким человеком среднего роста, а подойдя к Перелетову, вдруг стал каким-то тщедушным, а хрипловатый, простуженный баритон его на фоне перелетовского баса зазвучал жиденьким тенором.
Кузьма Петрович, оказывается, уже разговаривал о ней с директором, и поэтому Перелетов сразу же загромыхал:
— Вот что, девка! Кончай курсы трактористов, поработай у нас два года, а потом мы пошлем тебя в сельхозинститут. Сами будем и стипендию тебе платить. Но после института к нам вернешься… А пока садись-ка на трактор. Жизнь узнаешь, людей узнаёшь, как им хлебушко дается — узнаешь, вот тогда и выйдет из тебя толк. Настоящим инженером-механизатором станешь… Сейчас сдашь ты экзамены или не сдашь —
Галя обрадовалась этому предложению. И вдруг почувствовала она тогда к этим людям горячую благодарность за все. Ну, чего бы, кажется, сердцу этак затрепыхаться, заныть? Ведь и директор, и Кузьма Петрович — бывшие солдаты, люди суровые, всегда занятые работой — не сказали ей никаких красивых слов и не приласкали ее никак, а вот уловила она сквозь их скупые, будничные слова заботу о себе, и вроде бы как их тяжелые, жесткие руки по-отцовски ободряюще потрепали ее волосы; и поверила она в свое будущее, и захотелось ей уткнуться лицом в старенький пиджак Кузьмы Петровича, который год назад молча привел ее в свой дом, кормил ее, как свою, а теперь вот и к делу определил.
— Вот так, значит, и действуй, красавица! — сказал на прощанье директор и шлепнул большущей ладонью по столу — поставил точку…
Следом за Кузьмой Петровичем вышла Галя из кабинета, и соседняя комната без Перелетова сразу показалась ей очень просторной, а люди в ней, и она сама, и Кузьма Петрович — крупнее, крепче, и даже мебель будто сделалась больше… Галя заторопилась, увидев впереди родную Журавку. Вон выползают дымы из труб, вон мокрые, пустые огороды, а вот и площадь с привычными лужами.
Галя огляделась. На вывеске бревенчатой столовой сидел белый голубь. Как и год назад, их было в Журавке полно, особенно диких сизарей. Вон крыша школы сплошь в голубях. Они вдруг, словно приветствуя Галю, всклубились, как дым, и прошумели у нее над головой.
В огромной луже гуси всполошились, гогоча, заметались, шлепая по воде крыльями. Неужели тоже узнали ее, гогочут — здороваются с ней?
На крыльце магазина, как всегда, лежало несколько коз. Они, бессовестные, усыпали ступеньки своими орешками. А у крыльца конторы, отвесив губу, дремала оседланная гнедая лошадь. Ноги ее были в грязи, как в чулках.
Галя улыбалась, и чудилось ей, что она никуда отсюда не уезжала, что сейчас она, как обыкновенно, шла в школу…
В конторе висел дым, на полу валялись ошметки грязи — должно быть, недавно здесь толпились рабочие. За одной дверью слышалось щелканье счет, через вторую доносился сердитый, сиплый голос:
— Не тот червь, которого я ем, а тот, который меня ест! Понял?
«Это Копытков», — Галя улыбнулась.
— Да никто тебя, Павел Иванович, не собирается есть! Невкусный ты, — ответил насмешливый бас.
«А это Останин, агроном», — снова подумала Галя. Она положила на скамейку небольшой чемодан.
В углу на табуретке вместо питьевого бачка Галя увидела медный, с прозеленью, мятый самовар. На боках его были выбиты, как на монетах, профили царя, на цепочке, прикрепленной к крану, висела кружка. На стенах пестрели самодельные лозунги. Тут были обращения и к животноводам, и к пастухам, и к хлеборобам. Плакаты явно малевала одна рука. Ишь как: слово зеленое, слово красное, слово зеленое, слово красное. Дальше этого у художника фантазия не пошла.