Газета Завтра 425 (2 2002)
Шрифт:
В случае "культурного" истолкования миссии Традиции православие невольно выступает хранителем заветов умерших цивилизаций (отсюда "византизм" в том его понимании, которое исповедовалось прот. Г.Флоровским, то есть книжно-библиотечное православие, православие "ученого монашества", которое чревато храмами-музеями со священниками-экскурсоводами). Творчество в таком "традиционализме" означает теоретические исследования и выражение мистического опыта богословов. Цивилизационное же творчество отдается на откуп другим, "живым" национально-культурным организмам. Вследствие этой "капитуляции" протестантский, мусульманский, синкретический духовные стили, по существу, должны заполнить опустошенное место и вытеснить стиль исконной Традиции. В таком случае новые духовные
"Византизм" никак не может быть убедительной характеристикой православного консерватизма в России. Констатация преемственности к духовному отцу Царьграду является одним из важных оснований нашего "консерватизма", но данное основание лишено живого динамического измерения, чтобы быть символом этого консерватизма. Динамический консерватизм — это идеология, в которой сходятся русский национализм и православный традиционализм. Динамический консерватизм состоит в создании новых форм канона, новых вариантов традиции. Это консерватизм эсхатологический, поскольку именно восприятие истории и современности в свете Второго Пришествия (неважно, когда мы его ожидаем: завтра или еще нескоро) заставляет носителей Традиции быть современными людьми, людьми пытливыми и зоркими, постигающими разум "мира сего" и различающими его уловки.
Эсхатологизм православной Традиции означает ни в коем случае не молитву об "отсрочке" конца мира сего и не лихорадочное призывание этого конца. Слишком буквальное и однозначное принятие в сердце отдельных признаков "конца" чаще всего приводит к раскольническому кликушеству и бегству из Церкви в узкий мистический мирок "правых" ересей. ХХ век, век "катакомбников" и "зарубежников" — век раскольников, век эсхатологического эскапизма, век нервного надрыва, век духовной неуравновешенности. Но ХХ век — это век мученичества и исповедничества, век небывалого даже для России терпения народного, век смирения, век оплеванной своими и чужими "Московской Патриархии", век, в который зарубцевался русский национально-религиозный характер.
Актуально-исторические чувства обманчивы, в них очень часто больше истерического, нежели действительно исторического. В таких "апокалиптических чувствах" есть нечто нездоровое. Конец нельзя "накликать", его нельзя вымолить, так же как невозможно человеческой волей получить благодать. Цель эсхатологии не в исчислении сроков, а в укреплении веры. Подлинный эсхатологизм, как это ни удивительно,— строительство новых, свежих форм Традиции, убедительных и притягательных для мира, для человеческих душ, в том числе иноверцев и неверующих. И чем ближе конец, тем горячее должен быть пафос исторического предстояния перед Богом, в том числе и жажда творчества новых "зон Традиции", новых условий для прорыва в "царство Традиции", новых источников воспроизводства света Традиции.
Русский динамический консерватизм является внешним измерением нашей Традиции, но вместе с тем эта идеология представляет собой нечто вроде "иммунитета" Традиции против стихий мира сего. Динамический консерватизм — это осознание нашего внутреннего мистического ядра, это наше "миродержавие", которое, когда пришла пора, переходит изнутри, из неведомого миру сему скрытого ядра — вовне, в качестве нашего боевого щита.
Иммунитет Традиции заключается в способности "преодолевать" развитие, превозмогать кризисы, через которые Россия неизбежно проходит. Превозмочь кризис можно только созданием новых вариантов древнего канона — собственно Традиция живет именно в этих все новых и новых творческих "усилиях". В истории христианства тогда, когда
Когда я говорю о преодолении "кризисности" развития, я имею в виду следующее. Слово "развитие" несет в себе двойственный смысл. С одной стороны, это рост и расцвет организма, с другой стороны, это "развертывание" того, что находилось в "свитом", слитном состоянии. Последнее включает в себя и распад, и разложение на части некогда живого единства. Эта, вторая сторона развития, представляет для Традиции историческую опасность. И эту сторону развития Традиция должна преодолевать. Живой организм через все свое развитие проносит нечто неизменное — свое лицо, свою личностную сущность. Внешность ветшает, но дух Традиции и в старом остается тот же, что и в юном — Традиция изменяется, не изменяя себе. Совсем другое дело, когда деградация не связана со старением, а связана с самим образом существования. Так изнашивается организм алкоголика — ему в 40 лет можно дать 60 и даже больше. Но это не главное — главное в том, что в глазах его горит не тот огонь, что раньше, перед нами другой человек, хотя по чертам лица он напоминает прежнего.
Метафора алкоголика, который только носит имя своего ангела, но уже не имеет в себе того, чему можно изменить, ярко говорит о том, что такое "сломанная традиция". Никакая "консервативная революция" такую мертвую традицию не спасет. Любые меры будут лишь косметической операцией на деградировавшем лице — можно будет создать маску благообразия, но под ней будет скрываться дух, одержимый страстью самоуничтожения. Динамический консерватизм — это не "консервативная революция", а прорыв из магических кругов революционного мира в "царство Традиции". Восстановление Традиции может быть только временным и частичным, поскольку царство это эсхатологично.
ИДЕОЛОГИЯ КАК ЮРОДСТВО
А.Дугин в манифесте своего движения "Евразия" видит одним из фундаментальных свойств русского народа "надрывную веру в Святую Русь". Это, конечно, не тот настоящий эсхатологизм, о котором здесь идет речь, то есть не живая Традиция исторической Церкви, а, вероятно, застывшая на национальном фундаментализме раскольническая Русь (хотя заблуждение это возникло не на пустом месте — в расколе сказался первый глубокий кризис русского традиционализма). Вообще, надрыв и истеричность свойственны скорее "интеллигенции" в самом уничижительном смысле этого слова, а также уголовным преступникам и люмпен-пролетариату,— тем, кого Л.Гумилев называл "субпассионариями". Это не "народная" черта и тем более не черта носителей идеи Святой Руси.
Ошибка Дугина в том, что для него "концепция Святой Руси" отражает "образ чистой преображенной России" как некий спонтанный политический проект, свойственный нашему народу. В одной из своих работ Дугин так истолковывает смысл мифа о Святой Руси: "Речь шла об эсхатологической перспективе, о Великой Мечте, сбывающейся лишь в точке Конца, а не об удовлетворенности своим имманентным наличествующим национальным бытием". Поэтому неслучайно Дугин противопоставляет, а не синтезирует в действительное единство нашу политическую и духовную традиции, например, когда пишет: "Не религиозная, а империостроительная идея — корень русской миссии". Поэтому и Святая Русь трактуется им как "Империя Конца", "государство Абсолютной Идеи".
Однако, Святая Русь опознается не по историческому апогею, но по апогею метафизическому. Святая Русь опознается как совершенная полнота народа в его избранных, в его святых. В несвятых, в грешных Святая Русь тоже опознается как некий отблеск, некая неполнота и недостаточность. Но при этом в личном пути человека Святая Русь проявляет себя как способность опомниться. Даже в падении, забывая Христа, святорусский человек не отрекается от Него, не способен волею придать Его, а, следовательно, сохраняет возможность опамятоваться и восстать через покаяние.