Геката
Шрифт:
разница между
отражением и
взаправдашней разницей —
не толще чем между
«навсегда» и «всегда»
— мы верим этому: сам язык доказывает, или, скорее, показывает нам это.
Поэтическое высказывание тогда художественно убедительно и точно, когда читатель, в процессе прочтения стихотворения, понимает и принимает эту логику, чувствует ее когерентность, когда поэтическое высказывание, разворачиваясь в сознании, подобно пружине, расширяет его и позволяет приблизиться
Поэты часто используют научную или философскую топику, однако для поэзии научное знание — не цель: поэтическая логика, как сказано, может быть выстроена из чего угодно, может включать в себя и науку — почему бы и нет? Поэзия исследует то, что находится за пределами научного исследования, и научное знание для нее — то, от чего она может отталкиваться, стартовая позиция.
Например, Анна Глазова пишет:
морские животные
склеены вектором, дрейфом в колонию —
смертоносный кораблик
со змеистой короной из стрекательных клеток
Конечно, она не описывает особенности строения морских существ — она пишет в этом стихотворении о том, как множественность сводится к единству, а жизнь к смерти.
Интерес к науке роднит поэтику Анны Глазовой с поэтикой Мандельштама и, через головы романтиков, с поэтами позднего итальянского средневековья, со стильновистами и Данте. Это стремление к поэтической точности — и точность у Анны Глазовой прямо-таки технологическая:
подвижность границы
между органикой и неорганикой
неживая троица —
уголь, грифель, алмаз —
покоится в себе
пока рядом идёт
без остановки
деление клеток
обмен и синтез
при постоянстве
суммарного вещества.
Хочется написать: quod erat demonstrandum. Но, конечно, эта точность на самом деле не научная или технологическая, а именно поэтическая. Ведь если бы мы захотели узнать о формах существования углерода в природе или о законе сохранения вещества, вряд ли мы обратились бы к этой книге. О чем это стихотворение? О живом и неживом, о том, что тождественно самому себе, и о том, что подверженно постоянному изменению, о душе в конце концов, которая, по Платону, создана демиургом из трех начал: из неделимого, из претерпевающего изменения в телах и из среднего между ними начала, причастного и к тождественности, и к изменению [2].
Как писал Григорий Дашевский, читатель поэзии ищет в ней знаки — ответы или намеки на ответы на жгучие вопросы, которые ему важны[3]. И разве вопрос о душе не относится к таким вопросам: три души — / одна (растение) растёт, другая (животное) идёт, / третья (человек) помнит откуда — ..?
Конечно, тут намек на античное учение о трех функциях души, растительной, животной и разумной, но это не стихотворение об истории идей, да и в конце концов ведь никакой однозначности тут быть не может:
между правильным
и точным
резко очерченное,
его контур — порог,
он отделяет
понятное от
непонятного
и ограждает
от их смешения
чтобы не родилась в нём
убийственная однозначность.
Это слепое пятно и есть та самая область за пределом обыденного и научного знания, то самое мандельштамовское «недостижимое, как это близко», которого стремится достичь поэзия, и Анна Глазова говорит о нем, например, так: поцелуй старости поднимает с земли свёрток. Или так: когда развязан трёхмерный узел / освобождается — / как сознание в беспамятстве — / что-то лишённое/ разных сторон. Или так: для несовершенного есть воображение.
Это точность говорящей на неродном — стихотворение об этом посвящено Энсли Морс, переводчице русской поэзии на английский, но оно и о речи вообще:
говорящая на неродном
пробует
сказать точно
сказать чётко
перебирает как чётки
все слышанные голоса
а будто ворочает глыбы
строит из звуков
фундамент —
таков труд
лапидарности,
прямой речи.
Лапидарность — от слова lapis, камень. Это камень, которому Хармс уподобил стихотворение — если бросить его в окно, окно разобьется[4]. И это камни, из которых строят Вавилонскую башню. Поэтому это не родной язык души: родной — язык, на котором поет лермонтовский ангел, несущий душу с ее небесной родины в мир печали и слез, и звук его песни остается в душе без слов — я думаю, скорее без слова, потому что в этом языке должно быть одно-единственное слово, выражающее все с совершенной точностью, непостижимой и недостижимой для тех, кто говорит на языке множественности. Человеческий же язык, в том числе язык поэзии, каким бы лапидарным он ни был — Вавилонская башня, попытка забраться на небо, заведомо, кажется, обреченная на неудачу. Однако говорить о том, о чем говорить невозможно — необходимость, в платоновском смысле, эротическая, то есть такая, которая не сводится к дихотомии свободы и детерминированности: существует третий полюс — желания, и на этом перепутье рождается случайность, тот самый прорыв, который выводит за пределы несовершенства неродного языка, с присущей ему неточностью: стечение обстоятельств / внезапно / оказалось подъёмом / над письмом с его / неточностями / и опасностями. Такое стечение обстоятельств так же отдалено от однозначности, как поэтическая точность от научной.