Гель-Грин, центр земли
Шрифт:
— Ты очень красивая, — прошептал он, будто Патрик мог услышать, будто Патрик что-то значил для неё, — очень… — протянул руку и отдернул, — с ним будет всё хорошо… Можно мне чаю? и я поеду…
Она налила ему чаю — по старой памяти, словно засушенный лист ясеня в книге, — с молоком и тремя ложками сахару; достала рулет из сумки — клубника, целиком запеченная в рассыпающемся тесте; в розовой бумаге; и три кекса — внутри три разных джема; она купила их на Монмартре в маленькой кондитерской; будто три брата. Он отказался; «Великий Пост» «прости; забыла» «не ходишь в церковь?» «нет… нет…»; она смотрела в чашку, будто кино про корабли; волосы сверкали, и он опять еле-еле удержался, чтобы не коснуться; «с ним будет всё в порядке»; «я знаю»; обхватила чашку руками, будто замерзла; «а со мной?» «что?» «со мной будет всё в порядке?»; он тоже стал смотреть в чашку, медленно рассказывать о своей нынешней жизни; в госпитале, с утра до ночи; будто крутят глобус; о письмах инквизитора — внутренняя служба; о людях, умирающих от войны далеко-далеко;
— Отпусти меня, — повторила она, — мы не видимся; и не увидимся больше; ты живешь где-то и не отпускаешь меня; вот сейчас говоришь, что всё еще любишь; а мне — как мне жить? Ведь ты всё равно не выбрал меня…
Он молчал. Утро расцветало после страшной ночи, как роза.
— Можешь остаться ночевать, — сказала она, — ляжешь на диване, посмотришь его утром; я не отпущу тебя, пока он не будет жить; можешь даже переодеться, у меня осталась твоя одежда — в коробке, на дне шкафа; иногда я вытаскиваю ее, целую, сплю на ней, как кошка без хозяина: белый свитер; три рубашки и брюки из мягкой шерсти; даже носки — они чистые; позвони в свой госпиталь, скажи, что умер на ночь; только скажи, что я могу жить без тебя; что ничего не будет больше…
— Ты сама позвала, — тихо ответил он.
— Да; но это… это другое…
Они замолчали, словно слушая утро под окнами; приехал молочник, разгружал машину.
— Совсем другое, — вздохнула, собрала чашки, — так останешься или уйдешь?
— С ним будет всё в порядке, — повторил он, как заклинание; взял саквояж и ушел в прихожую; она слушала, как скрипнул шкаф, зашуршал плащ; а потом дверь хлопнула и она осталась опять одна, опять без ответа; поставила тихо кружки на полочку и пошла на цыпочках посмотреть Патрика; тот спал, раскинувшись, молодой и горячий, комната словно нагрелась от его тела; долго-долго смотрела, как у него рот раскрыт по-детски, подушка намокла от слюны; её это тронуло, она поцеловала Патрика в лоб и тоже пошла спать, свалилась опять в одежде, и ей снился Париж, совсем не такой, какой он есть на самом деле; а маленький-маленький городок, и все дома там — часы, у каждого — свой; и форма часов под характер; и она бродит по улицам, смотрит и удивляется; потом ищет свой, а её дом — самый обычный синий будильник… она проснулась от яркого света, с сильно бьющимся сердцем; не могла сразу вспомнить, где она и что с ней случилось, почему она в одежде; вспомнила и прислушалась к гостиной — тишина; зашла, а он всё еще спал… Она приготовила завтрак — два яйца всмятку, масло и две булочки; съела всё по одному, поставила на поднос, поднос — на столик и села у дивана; с книжкой Перес-Реверте, «Тень орла»; и совсем замечталась, когда на её голову легла его рука.
— Привет, — сказал он, всё еще хрипло, — я у тебя дома?
Она уронила книгу.
— Живой, — обернулась; он улыбался, глаза ярко блестели в полумраке; шторы она не открывала с отъезда.
— Красиво; странная лампа; а можно попить? — она подумала: «а можно?» — налила из графина воды и подержала стакан; немного пролилось на грудь, и он только теперь заметил бинты; «что это? это ты?»; она засмеялась.
— Что ты; я даже лейкопластырь отрезать не могу; это… знакомый… — Патрик смотрел на неё, будто на двери, открывающиеся в незнакомый двор; медленно лег обратно и вдруг сказал тихо, словно не он болел, а кто-то рядом:
— Я помню… здесь был священник…
— Да, — она опустила глаза обратно в книгу; «ну и что?» — буквы скакали со строки на строку, словно через скакалку, превращали текст в пустоту. Они молчали; за окнами мир доживал еще один день, блестящий и теплый, весна совсем наступила, цветы в ней не цвели, но зато приходили корабли с пряностями и приносили странный ветер, теплый и мягкий, словно шелковый шарф; он нес по освобожденным от снега и луж улицам газеты, фантики, брошенные билетики, сухие листья; а они сидели в темной комнате и слушали дыхание друг друга.
— Это он? — наконец произнес Патрик. — Тот, про которого говорила Бернадетта…
— Ну и что; он спас твою сраную жизнь; лучше расскажи, что ты сделал, — он смотрел в потолок и чуть морщился от боли, положил легко руку с её волос на бинты; она боялась, что вот сейчас сквозь них проступит кровь, и у него
— Зачем, — вдруг наступил вечер, и ей стало страшно, будто они вызывали призраков, — ведь скоро суд; ему бы дали пожизненно…
— Нет, — сказал Патрик, — нет, — и отвернулся с кряхтеньем к стене. Она сидела и слушала, скажет ли он что-нибудь еще; а в комнате стало совсем темно, сине и фиолетово; и, послушав, что он спит, вышла на цыпочках, помылась и, расстелив, легла…
А утром, зайдя опять с подносом, увидела, что плед скомкан, пальто почищенное с вешалки исчезло; на работу ей позвонил следователь: «вы знаете, суда не будет»; «почему?» Марьяна за соседним столом строила ей рожицы, они собирались идти на обед в «Красную Мельню»; «почему не будет?» — словно он плохо слышал её; комната, заросшая плющом, который опадает под ветром и расцветает под пером; «его тоже убили в драке», — и он завис в тишине, в пространстве, под сидящими на проводах воронами; «правда справедливо?» «я не Бог, мне не решать», — ответила она; он вздохнул, будто сожалея, что она не Бог; пожелал счастья в личной жизни и распрощался с девушкой-луной; «что? — нетерпеливо спросила Марьяна, — все умерли?» — будто о Шекспире; и они пошли в «Красную Мельню»; там опять был Ержи и глясе; яичница с помидорами и беконом; и выходя в ночь, пятнадцать ступенек вверх, она увидела неоновые красные мельничные крылья; «о черт» «что опять?» Марьяна весь вечер пила джин с тоником и лимоном и теперь хохотала и раздражалась, повиснув на каком-то хрупком художнике, подражавшем юному Сальвадору Дали; в бархатном берете с пером и пелерине, расшитой черным бисером; картинка Обри Бердслея; «забыла про подарок» «еще один?» «не тебе»; но она не поехала в приход ни завтра, ни послезавтра; «тот, про которого сказала Бернадетта»; «жив он?» — думала она; не зная, про кого; и мельница крутила и крутила дни, один похожий на другой; словно братья-близнецы; а потом совсем настала весна, и она испугалась — вдруг умер; взяла подарок в рюкзак и села на троллейбус; в приходе месса еще не началась, люди оглядывались на неё, в такое солнце всю в черном, в свитере и с рюкзаком из грубой кожи; из исповедальни вышла женщина, очень похожая на Бернадетту, в косынке, толстая, против света; но потом она вышла к двери в часовню, и Арвен увидела её лицо — совсем незнакомое; а потом вышел отец Ферро, и она не успела спрятаться: он увидел её, улыбнулся, как старый и мудрый, и сказал:
— Здравствуйте, Арвен, — и прошел в ризницу одеваться. Она стояла и смотрела на людей, будто на реку, а Патрика не было среди них; и все стали заходить в часовню; и он вышел из кухни самым последним. Рядом шли двое мальчишек в одинаковых свитерах и говорили о футболе, а она видела: он жив — и можно жить самой.
— Привет, — сказала она неловко, словно ей дали что-то тяжелое подержать и оно выскальзывает; он остановился, и с ним — мальчишки; с любопытством осмотрели её, как котенка: породистый ли, девочка или мальчик; а он смотрел странно, глаза его потемнели, словно комната в дождь, — если мне нельзя здесь быть, я уйду…
— Почему? — и засмеялся, будто побежал по пляжу. — А-а, вот всё из-за чего: из-за той женщины… — и что-то тяжелое выскользнуло и разбилось; мальчишки зашли в часовню, а он подошел ближе, под футболкой не было уже никаких бинтов, и двигался он свободно, словно любил, — она же сплетница первая на весь квартал; никто ей не верит. Да и стала бы она трепаться в чужом приходе о старом… Ты всем нравишься; вот правда; а отец Ферро тебя не боится; сам сказал…
И она пошла с ним на мессу; после он опять мыл за что-то полы; «останешься?» «нет»; он кивнул, будто знал; будто они не были никогда вместе; она стояла и смотрела, как люди уходят; отец Ферро спросил её о делах; а потом достала из рюкзака мельницу, вошла в туалетную комнату — он набирал воду в ведро и насвистывал один из гимнов.
— Это тебе, — он перестал свистеть и поставил ведро; вытер руки о джинсы.
— Что это? — и взял, боясь сломать.
— Часы; у тебя ведь нет таких? смотри, они вот здесь заводятся, и когда бьют ровно, играет канкан.
— «Красная Мельня», — сказал он, — спасибо, у меня нет таких.
На мгновение руки их сошлись вместе, как в затмении; а потом она отдернула свою и ушла. Шла по всем этим улицам, на которых уже загорались разноцветные огни, и думала, сколько из живущих на них людей счастливы… Она надеялась, что он пойдет за ней; догонит, обнимет и скажет: «а уж что у вас там было, мне совсем неважно; главное, что есть ты; и давай жить вместе, иметь детей; смотреть на рассветы и закаты; качаться в креслах из ивняка; и проживем вместе сто лет»; она была так счастлива, когда шла по городу; а дома её ждало одиночество и в кои-то веки оставленный фотоаппарат — потому что из-за часов не влез в рюкзак; она готовила ужин и думала: «я была счастлива», будто дочитала последнюю главу отличной книги; перевод с испанского, конец двадцатого века; а утром раздался звонок в дверь, и она вышла в пеньюаре цвета сливы — привезла из Парижа; толкнула дверь, и одно яблоко опять покатилось по площадке; на ступеньках его поймал Патрик, лохматый, в своих неизменных пальто и голубых линялых джинсах, и сказал: