Генерал коммуны. Садыя
Шрифт:
— У нас не лошади, а лошаденки, — рассуждал Мокей с серьезностью. — Пуганые, как воробьи. Всего боятся — хорошо еще на Тамбовщину занесла, а то, гляди, и в чужие иноземные края попадешь…
И вместе со всеми, утирая случайную слезу, надрывался в хохоте.
— А жизнь? Жизнь у них бойчее. Веселая жизнь у соседей. Жил — ни одного пьяного не видел. А ссор — тоже… У нас ведь как? Вон соседка Пелагея: не успел в Александровке появиться, а уж слышу на всю улицу ее голос: такой да сякой! Тоже муж с женой называются.
— Эх, Мокей! Где нас нет, там завсегда лучше, — вставил свое слово Тимоха Маркелов.
— Нет уж, не говори: ты, Тимоха, дальше своего трактора и нос не высовывал. На войну тебя не брали. За границу нашего брата колхозника не посылают — мы не дипломаты. А если и посылают, то не из Александровки. Ну, где ты был, чего умного на свете видел? А ты погляди, как трудовое крестьянство рядом живет, учись у него житейскому… — многозначительно закончил Мокей.
— Ну, а как там, Мокей, новое приняли?
— Еще бы, с радостью. Аль там не такие люди, как мы?
Мокей как свидетель не понадобился: остроуховский вопрос перенесли. Приезжал следователь из района. Дело принимало для Остроухова более серьезный оборот…
70
Каждый вечер Остроухов приходил на бывшую Красавку, а теперь — Нагорную, к ветхой, развалившейся избенке. Стучал с силой в дверь, с надеждой, что Хорька откроет. Не открывала Хорька. Потому что редко жила дома — больше у своей напарницы тетки Аграфены.
— Все против меня. Жизнь опостылела.
Остроухов стучал в дверь сапогами, клял Хорьку. Потом он было бросил ходить к ней. Но однажды в субботу снова завернул на противоположную дорожку и, постучав, услышал за дверью знакомую поступь и приятный грудной голос Хорьки.
— Кто там?
— Это я, Леонид. Открой.
— Иди спать. Мне завтра на работу рано вставать.
— Открой на минутку.
— Незачем. У нас, Леня, с тобою все переговорено. Ты же сам сказал — завязано навсегда. Иди, пожалуйста, Леня, спать, — и другим, соседям, не мешай.
— Вот ты какая?
— Вот такая. Иди спать.
Остроухов стал стучать коваными сапогами и кулаками в дверь, «Открывай, а то разнесу!» Дверь распахнулась, чего не ожидал Остроухов, и перед ним в белой холщовой рубахе из темноты сеней появилась Хорька Волосы на голове растрепаны и спущены на грудь. Сильная, красивая грудь Хорьки тяжело вздымалась.
— Не подходи. Вспорю!
В руках у Хорьки вилы. И Остроухов оторопело отшатнулся от острия.
— Ты что — одурела?
Не настолько пьян Остроухов, чтобы лезть на вилы.
— Леонид, давай по-хорошему. Не хочу я. Понял. Не хочу. Дай мне жить, как все люди живут.
— А я что? Аль принуждаю?
И, злобно выругавшись, Остроухов круто зашагал от
Закатился от Хорьки Остроухов к старинному дружку-приятелю Мишке Наверехину, двоюродному брату Дарьи Наверехиной. Выпили изрядно. Жарко стало. Мутило Остроухова — все выходил во двор освежаться. А разговор у него все один:
— Специалист я классный. Скажи, а?
— Пить надо поменьше, а то ведь голова не знает, что делают ноги, — советовала ему жена приятеля. — Ведь когда ты трезвый-то, и поговорить с тобою, Леонид, хочется.
— Русаков съел меня. Колхознику честному жить невозможно — каждая соломинка на учете, за каждую палочку надрывай живот.
— Палочка сейчас ни при чем. Платить стали исправно.
— Вот подождите, други, — я и Русакова поймаю. Ты думаешь, он тоже на зарплату живет? Для других учет, караульщиков завели, а себе небось вотчина — гуляй, не хочу! Посмотрим еще, поглядим! На фронте я сколько раз Степану ихнему жизнь спасал…
Остроухов остался ночевать у Наверехиных. Ночью вставал, охал, все пил из ковша холодную колодезную воду. А утром встал мрачный-мрачный. Правый глаз затек и покраснел.
Мишка, наливая по стопочке на похмелку, затронул опять больную струну.
— Да, Серега Русаков хоть бы память брательника чтил…
Но, к удивлению всех, Остроухов разговора не поддержал и даже отодвинул стопку с водкой.
— Ты что?
— Не могу. Мутит, — соврал Остроухов. Надев свой кожух, Остроухов простился с Наверехиными. Ушел. Мишка Наверехин в недоумении:
— Да что с ним стряслось?
— Перепил, наверно.
Нет, не перепил Остроухов. Все дело было в том, что под утро приснился Остроухову не то сон, не то видение какое-то. Будто Степан Русаков на выручку его звал… А кругом фашисты. «Верная смерть, если на выручку пойду…» — думал Остроухов. И пошел. В жаркий бой ринулся Остроухов. И сказал ему Степан Русаков: «На, возьми, дружище, часы. Они от самого командующего…»
Испугался Остроухов — и больше не мог уж сомкнуть глаз своих, не мог уснуть. И передумалось все, и вспомнилось все, что было на фронте.
… После ночи, проведенной у Наверехиных, Остроухов замкнулся, осунулся — ввалившиеся глаза да скулы, и Русаковых он почему-то больше не поминал.
71
Шелест поджидал, когда Клавдия выйдет на правленческое крыльцо. Вот погас свет в комнатах. Потом резко хлопнула дверь. Щелкнул замок. Клавдия — в новом модном пальто, на воротник небрежно наброшен полушалок. Она улыбается, увидела Шелеста: на лице — и удивление, и радость.
— Давно ждешь? Мог бы и зайти.