Генерал коммуны. Садыя
Шрифт:
«Но солома другое дело… — сам себе говорил Мокей. — То по необходимости, да неразумности… председателя. А Остроухов — это особая статья. На семенное да артельное зерно посягнуть!»
— Вор он, да и только! — заключил Зябликов.
Оказавшись возле плетня своего сада, Мокей нашел потайной лаз и через сад поплелся к дому. Жена возилась на крыльце.
— Выпил небось, старый, — на всякий случай напустилась она. — Как не стыдно, уж прямо с утра…
— Сама ты выпила, — обиделся Мокей. — Балабонишь, а у меня, может, и росинки во рту не было… —
— Мокей, ты куда? — выскочила вслед за ним жена.
Мокей не обернулся.
9
Встреча с Мокеем не предвещала Остроухову ничего хорошего, и он в сердцах сплюнул, проклиная оставшегося позади одноногого пасечника.
Вторая встреча, уже в селе, где остановился Остроухое, чтобы поправить мешки, была не столь неприятна… Статная бабенка, оказавшись возле мотоцикла, скосила на механика подрисованный глаз и насмешливо спросила:
— Что, Ленька, пропал… Аль другую нашел?
Это была всем на селе известная Хорька. Бабы ее побаивались, считали беспутной: «И водку хлещет, и мужика, если приглянется, не упустит». Носила Хорька раньше очки — слабая была с детства на глаза, да в последнее время обходилась без них — портили лицо.
Чего не бывало с Хорькой: и за волосы таскали, и лицо обдирали, и раз чуть в колодце не утопили из ревности (Лушка Петрова прихватила с мужем), но и живуча — походит в синяках и снова, глядишь, живая и веселая.
— Ладно уж. Тоже мне хороша… — сердито отозвался на слова Хорьки Остроухов. — Видели тебя в огороде с Маркеловым Алешкой.
— Кто видел? — сощурилась Хорька. — А впрочем, наплевать… В район я… за цыплятами ездила.
— За цыплятами? — не поверил Остроухов.
Хорька была птичницей. На другой работе никто с ней не уживался, а здесь напарницей была Аграфена — одинокая женщина, муж которой погиб на фронте, а дети подросли и разлетелись кто куда. Хорькина распущенность Аграфену не пугала. Только и скажет: «Зря ты, Хорька, нехорошо живешь. Иль так тебе легче?»
Если Хорька в настроении, то отшутится:
— Что ж мне, засыхать прикажешь?
— Как-никак, грамотная, в школу ходила… — усовещала Аграфена.
— Нехорошо живу, верно… А если ее, любви, нет и не будет никогда? А мне вон тридцать… Тетенька, время уходит.
Никому не нужна Хорька… Чего ж дорожиться? — бросала Хорька и бралась за вилы. Работала она с охотой, хорошо. Движения быстрые, ловкие.
— Я не против любви, — сказала как-то Хорька, облокотясь на вилы. — Да где ее взять, эту любовь… А так, я не хуже их, тетка Аграфена, понимаю, что к чему. Дурная я бываю, когда выпью. Не терплю нашего брата — баб. Боятся меня: как бы счастьюшко их плоскодонное не разрушила… Где любовь, а не жадность бабья, там отбить и захочешь, да… а от этих, сквалыжных, мужики сами бегут…
Неодобрительно
— Оно-то да… Умная ты девка, разумная… Ну зачем тебе Остроухов? Веретено он — прыг да скок…
С Остроуховым Хорька давно зналась. Встречалась, чтобы как-то убить время.
Механик наклонился к Хорьке:
— К вечеру загляну.
Она сняла с головы платочек и модно повязала на шею.
— Ты без шампанского не приходи, — ехидно заметила она. — Доходы-то у тебя небось из зыбинских амбаров?
Остроухов зло сверкнул глазами и, показав во рту вставной металлический зуб, процедил:
— Тебе-то что? Твое дело пить…
— И верно, не мое, — хитро сощурилась Хорька, — только я думаю, что из зыбинских амбаров. Смотри, посадят, — небрежно бросила она.
Мотоцикл рванулся с силой вперед. Хорька отшатнулась, затем медленно, не оглядываясь, пошла к курятнику.
…Вечером механик постучал в окно Хорькиного дома. Он был уже порядочно пьян и с места в карьер начал философствовать о смысле жизни, рассуждать о том, какой он умный человек.
Хорька собирала на стол угощение, грызла яблоко и лениво слушала сбивчивую речь.
— Жизнь, Хорька, только тогда стоит свеч, — поучал, развалившись на диванчике, Остроухов, — когда плюешь на все и всех. Жизнь нужно делать для себя одного. Каждый живет не так, как хочет, а как его жизнь спеленает. Что, не так?
— Затвердила сорока Якова — одно про всякого. Слыхала уже это, — с досадою заметила Хорька. — Лучше пей да помалкивай.
Остроухов и сам чувствовал, что стал повторяться. Как выпьет, так и долдонит про деньги, про личную жизнь, в которой главное — бабы да жратва.
— Пей, говоришь? А что пить-то, самогон? — насмешливо спросил он.
— А что еще! Коньяков не наворовала для тебя. Не умею и не хочу.
— Ты, знаешь, поосторожней, — окрысился механик, однако же достал из бокового кармана кожаной куртки бутылку коньяку.
— В глазах Хорьки загорелись озорные огоньки.
— Слушай, — понизив голос, заговорила она, — что-то и в самом деле ты начал шиковать. А ну, откройся: из амбаров? — Хорька показала на коньяк, — то есть не коньяк, конечно, а зерно. Ну ладно, взял ты в паре с кладовщиком, а после что? На рынок? Но кому нужна там пшеница? — ведь надо смолоть… Господи, сколько хлопот! — Хорька даже всплеснула руками. — Надеюсь, ты не сам на мельницу ездишь и не сам отмеряешь на рынке муку стаканом? — Хорька захохотала.
Остроухов обозлился. Опрокинул стакан, разлился по столу коньяк.
— Дура ты, понимала бы, — и пьяно замахнулся было, пытаясь ударить ненавистное ему сейчас лицо.
— Ну-ну… — спокойно выговорила, не шелохнувшись, Хорька. — Много вас таких… Смотри, как бы жалеть не пришлось, амбарная крыса…
Не ударил Остроухов, а лишь смахнул со стола стакан, упал стакан — разбился вдребезги…
Успокоившись немного, водил пустыми водянистыми глазами по стенам, тяжело выдавливал слова: