Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста
Шрифт:
Впрочем, Уэллс был не первым и не последним из людей, которые, теряясь перед большой аудиторией, оказываются блестящими собеседниками в кругу друзей. Да и лектором он оказывался порой очень неплохим. Чтобы хорошо говорить, ему надо было почувствовать себя перед студентами или школьниками, причем их свободно могли заместить в его сознании люди любого возраста, специально пришедшие его послушать, или даже просто гости, собравшиеся за его столом. Он никуда не годился только как политический оратор. Здесь он пасовал перед многими и даже не догадывался, какими трудами те поднялись к вершинам ораторского искусства. Его всегдашний оппонент Бернард Шоу не родился великим оратором. Он многие годы оттачивал свое мастерство, выступая в оранжерее Уильяма Морриса и в Гайд-Парке. Последнее он делал с такой регулярностью, что любая погода была ему нипочем: однажды он говорил даже в проливной дождь, хотя единственными его слушателями в тот день были полицейские – нельзя было уйти с поста. Черчилль, способностями и умом которого Уэллс восхищался, обычно готовил для выступления в парламенте три текста речи, заучивал их наизусть и, смотря по обстоятельствам, произносил нужную. Когда на парламентскую трибуну выходил Черчилль, депутаты из кулуаров стекались в зал его послушать. Перед ними стоял красавец с волевым и интеллигентным лицом, совсем непохожий на привычного нам по позднейшим фотографиям тучного старика с лицом породистой английской собаки, и говорил с огромным напором и всесокрушающей аргументацией. Кто бы мог подумать, что оратор – заика и что эта безусловно только что родившаяся речь разучена со вчерашнего дня? Когда на трибуну поднимался молодой радикал Ллойд Джордж, поражавший всех не только страстностью, но и красноречием, кто вспоминал, что этот интеллигент вырос в семье сапожника? Можно ли было ждать чего-либо подобного от Уэллса? Английская политика тех времен – дело профессионалов, а Уэллс был в ней любителем. Уэллс на политической трибуне всегда был импровизатором, даже если он и подготовился к выступлению заранее. Ему так дорог был предмет спора, и он всегда так остро реагировал на любое возражение, что сразу начинал сбиваться, запинаться и скоро уже не говорил, а визжал. He хуже мистера Полли
Война и после войны
Кто знал, что это будет такой страшный год? Конечно, все давно уже ждали большой европейской войны. Но ее удавалось предотвратить и раз, и другой, и третий, – почему же ей было разгореться именно в этот год? А для Уэллса этот год начался интересно и счастливо. Предыдущее лето они с Джейн и детьми провели в Нормандии, на Сене, недалеко от Руана, и было им хорошо и весело. Они купались, загорали, ходили, как всегда, в далекие прогулки и очень много смеялись. Классная комната в доме, который они снимали, показалась Уэллсу мрачной, и он решил украсить ее картинами. Первую из них он нарисовал сам.
С Максимом Горьким
Взяв у детей цветные мелки, он изобразил на стене две фигурки и снабдил их подписью: «Мистер Редьярд Киплинг напоминает британскому рабочему о его долге перед Империей». И конечно, по всегдашнему своему обычаю, они буквально набили весь дом гостями. Один из них и заронил в душу Уэллса мысль об интересном путешествии, которое тому стоило бы предпринять. Звали этого человека Морис Беринг, и к нему трудно было не прислушаться. Это был всеобщий любимец. С ним всегда и всем было приятно и удивительно интересно. В литературную среду он попал не потому, что иначе как пером не мог заработать себе на жизнь, а, что называется, по велению сердца. Он происходил из семьи, эмигрировавшей в XVII веке из Германии и от поколения к поколению обраставшей заводами, банкирскими конторами, поместьями, а заодно и звучными титулами. Когда Беринги шли в оперу, их приглашали в королевскую ложу, их лошади выигрывали скачки, они держали собственную охоту и путешествовали на собственной яхте. Их дом прославился в Лондоне тем, что в нем одном из первых провели электричество. Уже несколько поколений они были не только заводчики и банкиры, а государственные деятели, поднимавшиеся до очень высоких постов, и перед Морисом, четвертым сыном лорда Равелстока, была открыта блестящая дипломатическая карьера. После университета он был зачислен в штат британского посольства в Париже, но скоро понял, что служебные обязанности отвлекают его от того, в чем он видел дело своей жизни, – литературы. Возможно, в этом убеждении его укрепила дружба с Сарой Бернар. Эта «верная дочь еврейского народа и католической церкви», как любила она себя называть, была особой невероятно экстравагантной, что, впрочем, людей от нее не отталкивало, напротив, и пожаловаться на недостаток к себе внимания она не могла. И все же молодого Беринга она отличала. Не только за его огромное обаяние. Люди, попадавшие в дом Сары Бернар, приходили в ужас. Он весь был заставлен, завешан, завален произведениями искусства, интересными, дорогими, подобранными со вкусом. Сара ведь не только была великой актрисой – она еще очень неплохо рисовала, выставлялась как скульптор, писала стихи и временами выступала в собственных пьесах, так что могла судить и о достоинствах чужих работ. Беда лишь, что всего этого было слишком много. Непонятно было, как можно жить в этом доме. Хозяйку это, впрочем, не смущало. В одной из комнат стоял гроб, в нем она и спала. И коллекции свои продолжала пополнять с неустанным рвением. Вот тут-то Морис Беринг и отличился. Его отец издавна коллекционировал старинные брегеты, причем за сокровища свои не держался и, обнаружив какого-нибудь ценителя антиквариата, охотно начинал их раздаривать. Что-то из этой коллекции перешло к Саре Бернар, и двери ее дома широко открылись для молодого атташе английского посольства, так мило говорившего по-французски. А у Беринга была какая-то необыкновенная способность восхищаться другими людьми. Он преклонялся перед ее актерским дарованием, но этого было мало. Он не переставал удивляться многообразию ее талантов и, широко раскрыв глаза, смотрел на эту женщину, не замечая, что она без малого на тридцать лет его старше. Даже ее чудовищная худоба его умиляла. Он, как и все в Париже, знал тогдашнюю присказку: подъехала пустая карета, и из нее вышла Сара Бернар, но и в этом видел не иронию, а еще одну ей похвалу… Сам он уже в семнадцать лет выпустил свой первый сборник стихов, потом сочинил несколько пьес, а, уйдя со службы, начал писать романы, рассказы и очерки. Сейчас он как писатель забыт, но в свое время его ставили, читали и он был заметной фигурой на лондонском литературном горизонте. В Лондоне у него появилось новое увлечение. В 1903 году русским послом в Англии был назначен Александр Константинович Бенкендорф, много сделавший за тринадцать лет пребывания на своем посту для укрепления англо-русских связей, и Морис Беринг необыкновенно подружился со всей этой семьей. Со старшим сыном посла, Константином, который учил его русскому языку, он сделался неразлучен. В первое же лето Бенкендорфы пригласили его в свое имение Сосновку, в Тамбовской губернии, и там он быстро заговорил по-русски. Эти месяцы он считал счастливейшими в своей жизни. А когда началась русско-японская война, они с Константином (тот был военным моряком) прямо из Сосновки отправились в Маньчжурию. Морису не терпелось испытать себя под огнем. Ехали они вагоном третьего класса – Морис хотел получше присмотреться к простым русским людям.
В России он застрял надолго. Сделался военным корреспондентом «Морнинг пост», потом остался обычным корреспондентом, брал интервью у Витте и Столыпина, переводил русские стихи. Способность к языкам у него была замечательная, Россию он скоро уже считал почти что своей второй родиной, общался с широчайшим кругом людей и о русской жизни знал больше любого другого человека во всей Англии. Когда Морис Беринг появился на французской даче Уэллсов, ему еще не исполнилось сорока, но ему было что порассказать, а одним из его замечательных качеств была полная неспособность что-либо таить про себя – он всё выкладывал друзьям и знакомым. Ну, а Уэллс, когда ему попадался интересный человек, обуздывал свою потребность говорить самому и готов был слушать и запоминать. И ему было что послушать у Мориса. Прежде всего про Россию. Он знал о своей большой популярности в этой стране, но, хотя и был давно знаком с Берингом, плохо раньше ее себе представлял. В 1909 году издательство «Шиповник» затеяло Собрание сочинений Уэллса, и его попросили написать к нему предисловие. Уэллс с охотой выполнил эту просьбу, но некоторые строки его статьи нельзя читать без искреннего удивления. «Когда я думаю о России, я представляю себе то, что я читал у Тургенева и у моего друга Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых, где много икон и бородатых попов, где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это». Да, именно такой увидел Россию Беринг, когда приехал в Сосновку в 1904 году. Но в 1913-м он уже и сам, должно быть, стеснялся этих своих ранних лубков. С иконами и бородатыми попами, конечно, все обстояло по-прежнему, деревенские улицы оставались такими же широкими и грязными, дома – деревянными, дороги не стали лучше, а расстояния короче, но вот «беззаботные и набожные, веселые и терпеливые» мужики успели за это время сжечь столько усадеб и убить столько помещиков, что как-то уже сделалось неловко прилагать к ним все эти эпитеты.
Как-никак в России успела произойти революция! И тот же Беринг в своей большой книге «Русский народ» (1910) посвятил ей целых три главы. Об этой-то новой России и мог теперь Беринг рассказать Уэллсу. Он уже хорошо знал Россию – был свидетелем Октябрьской стачки 1905 года, старательно собирал материалы о всех сторонах русской жизни. После книги «Русский народ» в 1914 он выпустил книгу «Движущие силы России». Как было все теперь непохоже на первые его впечатления! Ведь с момента Ленского расстрела (1912) послереволюционная Россия опять была Россией предреволюционной. Она уже задолго до 1905 года была предреволюционной страной, только сроки до революции тогда назначались другие. В 1839 году Николай I пригласил в Россию маркиза де Кюстина, сына графа Адама Филиппа де Кюстина, выбранного в Генеральные штаты в 1789 году. Граф де Кюстин тринадцатью годами раньше оказался в Америке с французскими войсками, посланными туда в пику англичанам в дни Войны за независимость, получил там генеральское звание, но заодно проникся революционными идеями. Когда в 1792 году к власти во Франции пришли якобинцы, он получил под свое командование армию и вскоре захватил Майнц. Удержать его Кюстину не удалось. Случилось это, на беду, как раз тогда, когда Комитет общественного спасения счел наилучшим способом борьбы за победу казнь всякого генерала, потерпевшего поражение, и гражданин Кюстин, бывший граф, пришедший в революцию, как выяснилось, с целью ее погубить, кончил свои дни на гильотине. Его сын вырос в результате ярым противником революции.
Этот парижский литератор упорно и последовательно выступал против всякого представительного правления. Престиж царской России за рубежом был тогда очень низок, и Николай I подумал, что, обласкав при дворе этого реакционера с легким пером, он сделает для себя полезное дело. Де Кюстин тоже с радостью принял столь лестное для него приглашение. Но, кажется, не только Николай, но и сам де Кюстин забыл, что он как-никак – сын революционного генерала, пусть даже несправедливо казненного. С момента, когда приглашенного царем маркиза
Зато какую радость он испытал 13 марта 1915 года, узнав о смерти отставного министра! Морис Палеолог, посетивший три дня спустя Николая в ставке, расположенной неподалеку от Барановичей, услышал от него: «Смерть графа Витте была для меня большим облегчением». Император всероссийский, царь польский, князь финляндский и прочая и прочая… был, по словам французского посла, поразительно весел в тот день. И его по-человечески нетрудно понять: он знал, что бывший начальник службы движения одесской железной дороги, возведенный им в графское достоинство, считал его полным ничтожеством. Впрочем, разве так думал один Витте? Ничтожество – другого слова было не подобрать. Этот человек, вступление которого на престол ознаменовалось знаменитой Ходынкой и который, сам того не подозревая, дал знак первой русской революции расстрелом 9 января 1905 года верноподданнической демонстрации, явившейся к Зимнему дворцу с хоругвями и иконами, никак не выглядел страшным убийцей. Он был прост в обращении, воспитан, приветлив, старался на всякого произвести как можно лучшее впечатление и, пока речь шла о вещах повседневных, казался совсем неглупым. Нельзя даже сказать, что у него не было государственного мышления. Беда лишь, что оно находилось на средневековом уровне. О себе он знал прежде всего, что он – помазанник божий. Ему дважды пришлось выступить перед Государственной думой, и это были для него минуты величайшего унижения. Он бледнел, запинался, стискивал и засовывал за пояс руки, чтобы не потерять дар речи. Когда мать выговаривала ему за очередную политическую глупость, у него был один ответ – он принимался кричать: «В конце концов, я – император!» Идея самодержавия, маниакально им овладевшая, не делала его, впрочем, хоть сколько-нибудь сильной личностью. В нем всегда подспудно таилось чувство обреченности. Иногда оно прорывалось наружу, и тогда близкие слышали от него: «За что я ни примусь, ничего не удается. Провидение против меня. Я плохо кончу». Этот вот комплекс неполноценности и оборачивался порой роковым образом для окружающих.
Себя он считал фигурой символической и был в этом совершенно прав. Он и в самом деле воплощал в себе самодержавие, упорно, последовательно, упрямо идущее к неотвратимому концу. Интересно, что из этого мог услышать Уэллс от Мориса Беринга? А впрочем, разве с одним только Берингом он говорил о России? Среди друзей Уэллса был журналист и литературовед Гарольд Уильямс, жена которого, в девичестве Ариадна Владимировна Тыркова, познакомилась за несколько лет до этого со своим будущим мужем в Париже, где очутилась отнюдь не по своей воле. Ариадна Тыркова была видной публицисткой союза «Освобождение», преобразованного в 1905 году в кадетскую партию. В 1904 году она была арестована на финляндской границе, когда перевозила тираж «Освобождения» – журнала, издававшегося союзом, – приговорена к двум с половиной годам тюрьмы, но сумела бежать, а потом была амнистирована. В 1912 году она вернулась на родину уже в качестве английской гражданки. В этот год Уильямс был назначен корреспондентом в Петербург и к 1914 году уже основательно там обжился. Там он в очередной раз и встретился со своим лондонским знакомым – Уэллсом. Когда у Уэллса родилась мысль приехать в Россию? Трудно сказать. Но, скорее всего, он загорелся этим желанием именно летом 1913 года после разговоров с Морисом Берингом. Он отправился в Петербург вместе с ним. Свое намеренье посмотреть Россию Уэллс осуществил с присущей ему стремительностью. На русскую землю он вступил уже 13 января 1914 года. В приезде Уэллса к нам в 1914 году есть одно странное обстоятельство. Он постарался поначалу совершить эту поездку инкогнито. Чем это объяснить? Конечно, лучше всего усмотреть здесь проявление его особой скромности. К сожалению, это выглядело бы не слишком убедительно: скромность никак не принадлежала к числу главных достоинств Уэллса, и, скажем, свои поездки в Америку он обставлял со всей возможной помпой. Боязнью, что всякого рода официальные церемонии отвлекут его и помешают по-настоящему познакомиться с жизнью страны?
Это ближе к истине, но, думается, тоже ее не исчерпывает. Скорее всего, Уэллсом руководило опасение, что у кого-то может зародиться мысль, будто он хоть в малой мере симпатизирует русскому самодержавию. Подобный оттенок приобрела некогда поездка в Россию Александра Дюма-отца (та самая, во время которой французский писатель поведал изумленному миру, как он пил чай под развесистой клюквой), и Уэллсу вряд ли хотелось, чтобы о нем говорили что-либо подобное. А царская Россия была для тогдашнего западного интеллигента таким же bete noire, как кайзеровская Германия. Когда Франция, покупая себе союзника в войне против Германии, предоставила в 1906 году заем Николаю II, это вызвало настоящую бурю негодования в Англии и в самой Франции. О русских писателях, которые от десятилетия к десятилетию завоевывали все большее восхищение Европы, знали, что они подвергаются преследованиям у себя на родине, с русскими интеллигентами все чаще знакомились за пределами России. Таким популярным в Англии людям, как, скажем, Степняк-Кравчинский, путь на родину был заказан. Мог ли заядлый антимонархист Уэллс принимать самую отвратительную из монархий Европы? Зато Россия как таковая интересовала Уэллса до чрезвычайности. Уже потом, из написанной шесть лет спустя «России во мгле», мы узнаем, сколько ходил Уэллс по петербургским улицам, каким похожим на Лондон показался ему этот город, как он просиживал допоздна со своими русскими друзьями, слушая их споры. Его совершенно не тянуло осматривать памятники старины, но он с жадностью впитывал впечатления от современной жизни страны. Побывал он и в Государственной думе, этой, как он назвал ее потом, «ленивой говорильне». Компанию ему составили Морис Беринг и еще один человек, о котором ему предстояло в дальнейшем вспомнить, – приятель Константина Бенкендорфа и его родственник граф Иван Бенкендорф (он же – Ганс Ульрих Натаниэль фон Бенкендорф). В Петербурге Уэллс пробыл пять дней, потом двинулся в Москву, но по дороге заехал на два дня к брату Ариадны Уильямс, Аркадию Владимировичу Тыркову. Тот жил в деревне Вергежа, в пятидесяти километрах от Новгорода, и Уэллс не мог упустить такую возможность познакомиться с русской деревней.
К Тыркову Уэллс добирался со станции Волхов по санной дороге, проложенной прямо по льду реки. Началась оттепель, поверхность льда покрылась водой, и казалось, что сани вот-вот провалятся под лед или перевернутся. Один раз они и правда перевернулись, но все кончилось благополучно. В Вергеже он много ходил по крестьянским избам и в сопровождении учительницы Нины Алексеевны Кокориной побывал в четырехклассной школе, которую помог построить Тырков. В ней была столярная мастерская и, что Уэллсу должно было особенно понравиться, хорошо оборудованный физический кабинет. И все же от своего предрассудка о «счастливых русских пейзанах» он избавился именно в Вергеже. С той поры он всегда говорил о серьезности крестьянского вопроса для России. Это была одна из тем его беседы с Лениным в 1920 году. В написанной в тот же год «России во мгле» он характеризует русских крестьян уже совсем иначе, чем в статье 1909 года. Они безграмотны, грубо практичны, суеверны, но не религиозны в подлинном смысле слова, а в политике и общественной жизни их интересует лишь удовлетворение их непосредственных нужд. Сохранились и фотографии, где Уэллс сидит в санях-розвальнях, вокруг него расположились Тырковы и Кокорина, а в некотором отдалении стоят деревенские бабы и мальчишки. Этой экзотической деталью, впрочем, далеко не исчерпывается все, что можно рассказать о поездке Уэллса к Тыркову, ибо Уэллса не мог не заинтересовать и сам хозяин имения. А. В. Тыркову скоро должно было исполниться пятьдесят пять лет. Двадцать из них он провел в сибирской ссылке. В 1880 году студентом четвертого курса Петербургского университета Тырков примкнул к народовольцам, готовившим покушение на Александра II, и стал членом «наблюдательного отряда», изучавшего маршруты и время поездок царя. Спустя две недели после знаменитого покушения 1 марта 1881 года, в ночь с 13 на 14 марта, он был арестован. Но суда избежал. После освидетельствования в психиатрической лечебнице он был оставлен там до излечения. Тем не менее в 1884 году его в административном порядке выслали в Сибирь на жительство «без срока». Несколько раз ему предлагали заявить о раскаянье и подать прошение о помиловании, но он отказывался.