Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста
Шрифт:
Его рецензия, появившаяся на другой день, исполнена подлинного благородства. Генри Джеймс, заявил он, слишком тонкий писатель для театра. Сцена требует острых поворотов, резких тонов… Но все-таки он не считал этот вечер потерянным. Он увидел неподалеку от себя высокого, рыжего, худого ирландца лет тридцати пяти и сразу узнал в нем Бернарда Шоу. И как было его не узнать! Он выделялся не только своей внешностью, но и костюмом. При том, что в театре нельзя было появиться иначе как в смокинге, он взял в привычку ходить на спектакли в простой коричневой куртке. И никто не смел сказать ему ни слова! Да, это был тот самый Шоу, к которому он даже не решался приблизиться на собраниях у Уильяма Морриса. Но теперь они были коллегами – и он и Шоу сотрудничали в «Сатерди ревью», где он рецензировал книги, а Шоу вел театральный отдел, более того, он стал театральным критиком. Он подошел к Шоу, представился, и они вместе вышли из театра, рассуждая о неоцененных достоинствах стиля Генри Джеймса. «Он разговаривал со мной на своем дублинском английском как старший брат, и я полюбил его на всю жизнь», – сказал потом об их встрече Уэллс. Слова эти тем весомее, что произнесены после множества недоразумений, ссор, а то и настоящих баталий, разгоравшихся между ними. Но что бы ни стояло потом между Уэллсом и Шоу, в чем-то они все равно оставались близки. В период, когда судьба забросила Уэллса в театр, это тоже чувствовалось. Не следует слишком упирать на критические просчеты Уэллса. Откуда, скажем, было ему знать, что Уайлд – последователь комедии нравов, развившейся в Англии в XVII веке, если он просто никогда слыхом не слыхивал о комедии нравов? И вообще, легко ли ждать интереса к истории театра от человека, лишенного интереса к театру? Да к тому же от «естественника», не получившего гуманитарного образования?
Какие бы удивительные слова Уэллс о театре порою
Но единственными оправданиями для отхода от жизни могут быть лишь Красота, Смех или пучок света, брошенный на какую-то определенную житейскую ситуацию, может быть, даже в ущерб другим сторонам жизни. Однако эту пьесу не извиняет ни первое, ни второе, ни третье. Она отдает дань всем условностям и ничего не возвращает взамен… Это театральный эквивалент оправленной в золотую рамку олеографии». Этой журналистской филиппики Уэллсу, впрочем, показалось мало, и вскоре он напечатал в «Нью баджет» от 15 августа 1895 года рассказ «Печальная история театрального критика», где устроил новое издевательство над театральными условностями. Герой этого рассказа, как и его автор, – человек, в театре не искушенный, а потому от него и психологически не защищенный: «Большинство людей, благодаря раннему посещению театров, перестает учитывать феноменальную неестественность сценического действия. Люди привыкают к фантастическим жестам, выспренним чувствам, мелодичным взрывам смеха, предсмертным воплям, кусанию губ, сверканию очей и прочей эмоциональной символике сцены». Но на новичка это производит неизгладимое впечатление. Ему начинает казаться, будто только так и подобает себя вести. И герой перестает быть самим собой. Он начинает говорить и жестикулировать, как на сцене. Его покидает любимая девушка. Никто не верит, что он сохраняет рассудок. Но вернуться к нормальному состоянию он уже не способен… Нечто подобное вполне мог бы написать и Бернард Шоу. Столь же близки оказались Уэллс и Шоу в оценке творчества Артура Пинеро (1855–1934). В те годы английская интеллигенция была увлечена Ибсеном и боролась за проникновение этого драматурга на английскую сцену, причем во главе «ибсенистов» стоял знаменитый театральный критик Бернард Шоу, о котором никто пока не знал, что он еще и драматург.
Когда в 1891 году удалось поставить в качестве своего рода «экспериментального спектакля» «Привидения» Ибсена, это был праздник. Ибсен позволял себе смелее кого бы то ни было говорить о теневой стороне жизни, поднимать серьезные социальные проблемы, и для «ибсенистов» он противостоял склонному к мелодраме викторианскому театру. Пинеро был среди первых, кто усвоил урок, преподанный Ибсеном. В 1893 году он поставил свою пьесу «Вторая миссис Танкверей», где выступал против викторианских взглядов на брак. Спектакль произвел в Лондоне фурор. Пинеро окрестили создателем жанра «проблемной пьесы». Такая оценка, конечно, была возможна лишь до выхода на театральную арену Шоу-драматурга. «Проблемная пьеса» Пинеро была компромиссом между социальной драматургией Ибсена и традиционной мелодрамой. Свой бой Пинеро Уэллс и Шоу дали, когда 13 марта 1895 года театр Гаррика поставил его пьесу «Та самая миссис Эббсмит». В современной театральной критике существует выражение «драматургия первых актов»: в первом акте ставится серьезная проблема, во втором она сходит на нет. Уэллс мог бы назвать «Ту самую миссис Эббсмит», написанную в четырех действиях, образцом «драмы трех актов». Он очень высоко оценивает первые три акта, но словно лишь для того, чтобы тем решительнее показать, какую трусость проявил Пинеро в последнем действии. «Ту самую миссис Эббсмит», считает он, не следует называть «проблемной пьесой», поскольку существует неразрешимый конфликт между проблемой и пьесой. Сказать правду лишь для того, чтобы от нее увести, – в этом ли задача искусства? Короче говоря, работа Уэллса театральным критиком была не такой уж бессмысленной. Конечно, он не был искушен в театральных делах, а тем более в театральной истории, но у него была потребность и способность уловить идею, руководившую театром и драматургом, и прочитать пьесу и спектакль в контексте сегодняшних потребностей общественной мысли. В этом они с Шоу были единомышленниками и соратниками. Впрочем, работали они рядом не слишком долго. Уже в апреле Уэллс отказался от обязанностей театрального критика, причем не в последнюю очередь из-за здоровья, снова ухудшившегося. Он не испытал на сей раз обычного для него в подобных случаях приступа депрессии – очень уж хорошо шли литературные дела! – но тем не менее о себе, да и о Джейн с ее предрасположенностью к туберкулезу надо было подумать. Молодые супруги принялись искать пристанище в какой-нибудь здоровой местности, подальше от задымленного Лондона. Летом они сняли маленький домик в Уокинге, заплатили сто фунтов за ремонт и туда переехали. Вообще денежные дела настолько поправились, что можно было наконец позаботиться и о родителях. Он мог теперь посылать им не сорок фунтов в год, как они просили, а шестьдесят и вызволить их из трущобы, несколько лет назад столь непочтительно названной им «разбойничьим логовом». Он снял для отца и матери приличный дом неподалеку от маленького городка Лисс, где они и дожили свой век. Его письма к ним исполнены год от года все большей нежности. Былые недовольства забылись, вспоминалось лишь, когда и в чем они ему помогали… 1895 год был для Уэллса особенным. Он начал пожинать плоды своих прежних трудов. В июне вышли «Избранные разговоры с дядей», день спустя, как уже говорилось, – «Машина времени», в начале сентября «Чудесное посещение», в ноябре «Похищенная бацилла и другие происшествия». «Чудесное посещение» тоже было написано в Севеноуксе и, судя по всему, за очень короткий срок. На мысль об этой сатирической повести Уэллса натолкнули слова Рёскина, что, появись на земле ангел, его непременно бы подстрелили. «Чудесное посещение» приняли почти как «Машину времени».
Хенли написал Уэллсу, как он смеялся, читая книгу, и называл его человеком уникального таланта и работоспособности. А ведь Хенли знал далеко не всё! Когда завершилась публикация написанных раньше вещей, были уже готовы наброски нескольких новых произведений. О том, где их напечатать, думать не приходилось: четыре издательства уже предложили ему немедленно печатать все, что выйдет из-под его пера. Это был успех – такой безусловный, что Уэллс, кажется, даже перестал бояться новых «шуточек провидения». Успех художественный, материальный, светский: он получал теперь столько приглашений, что у него с трудом оставались свободными один-два вечера в неделю. «Приятно все-таки почувствовать себя чем-то стоящим после стольких лет непрерывных усилий и разочарований», – писал он матери.
А ведь в ближайшие годы предстояло еще появиться нескольким сборникам рассказов, второму сборнику ранее опубликованных очерков, самых в общем-то серьезных. «О некоторых личных 135 делах» (1897, на титуле ошибочно обозначен 1898 год), романам «Остров доктора Моро» (1896), «Колеса фортуны» (1896), «Человек-невидимка» (1897), «Война миров» (1897), «Когда спящий проснется» (1899), «Любовь и мистер Льюишем» (1900) и «Первые
О чём же он всё-таки писал
Уэллс пришел в научной фантастике не на пустое место. До него был Жюль Верн (1828–1905). Правда, не было самого этого термина. Его придумал в 20-е годы нашего века американский почитатель Жюля Верна, инженер, издатель научно-популярного журнала и чрезвычайно плохой писатель Хьюго Гернсбек (1884–1967). В буквальном переводе оно означает «научная беллетристика». У нас эти слова перевели не очень точно, зато гораздо ближе к смыслу выражаемого ими понятия. А оно за минувшие годы стало чрезвычайно важным – вместе с ростом научно-фантастической литературы. Все лавры, однако, достались Гернсбеку. Его именуют «отцом американской научной фантастики», и немалое число крупных писателей удостоилось ежегодной премии, носящей его имя. Что показывает, как важно сделать первый шаг или, по крайней мере, найти удачное слово. Естественно, Жюль Верн никак не мог знать, что он – научный фантаст. Шестьдесят три романа, им написанных, входят в серию «Необыкновенные путешествия». Своей первоначальной целью они имели популяризацию географических знаний.
За работой
Но для необыкновенных путешествий и транспортные средства нужны были необыкновенные, такие, скажем, как воздушный шар, подводная лодка, а потом и всевозможные разновидности летательных аппаратов тяжелее воздуха. Оснащались эти экспедиции невиданными новинками техники, так что научные открытия начали постепенно теснить открытия географические. Роман путешествий всегда был романом авантюрным, и Жюль Верн, ученик и любимый писатель Александра Дюма-отца, всю жизнь пытался найти некое равновесие между романом приключенческим и романом, если можно так выразиться, «технико-географическим». Это ему не всегда удавалось. У него есть романы, где весь сюжет не более чем своеобразная рамка, скрепляющая великое обилие естественнонаучных и технических сведений; есть романы, где техника и естествознание (реже всего – география) отходят на задний план, а иногда и просто исчезают, уступая место детективу и приключениям. Приключенческим писателем Жюль Верн был превосходным, и его романы не раз заметно выигрывали, лишившись очень полезного для развития юношества, но отнюдь не обязательного для сюжета груза научных сведений. Чувствовали ли это его современники? Трудно сказать. Те «скучнейшие описания», на которые жаловался Чехов, читая Жюля Верна, были в духе века, воспитавшего французского фантаста, и очень в духе его страны: ведь Франция была родиной позитивизма, а для правоверного позитивиста именно технический прогресс является двигателем прогресса морального и следовательно социального. Жюль Верн не был правоверным позитивистом. Он был писателем, а значит, в меру отпущенного ему таланта и художником, откликающимся на непосредственные впечатления жизни. Но он все же оставался позитивистом, иными словами, человеком, преданным прежде всего научным фактам и отдающим предпочтение тем из них, которые воплотились в реальности, выдержали экспериментальную проверку и скоро послужат делу материального прогресса, от десятилетия к десятилетию все щедрее одаряющего людей своими чудесными плодами. Могут ли возникнуть препятствия на пути прогресса? Бесспорно. Какой-нибудь маньяк способен завладеть мощнейшим оружием и угрожать существованию соседнего города, где прогресс принес уже свои плоды, приведя людей ко всеобщему братству и благополучию («Пятьсот миллионов бегумы»). Но с ним удается справиться. Жюль Верн любил Англию, не раз бывал в этой стране, Вальтер Скотт и Диккенс принадлежали к числу писателей, которыми он увлекся в детстве, всю жизнь перечитывал, и жюльверновские чудаки-ученые, конечно же, ведут свое происхождение от «Посмертных записок Пиквикского клуба», причем они тоже иногда объединяются в клубы – в «Пушечный клуб» («Из пушки на Луну» и «Вверх дном») или в клуб рыболовов («Дунайский лоцман»). Жюль Верн очень ценил «английское воображение», но сам был писателем вполне французским – легким, шутливым и при этом рациональным. Все заимствованное у англичан перерабатывалось почти до неузнаваемости. Ему нужна была большая упорядоченность и выверенность. Во Франции еще от Вольтера шла традиция восприятия англичан как народа, приверженного в обыденной жизни «линейке и циркулю», но в то же время поражающему неорганизованностью художественного мышления. Пугающим примером этого литературного сумбура для Вольтера был, как известно, Шекспир – гениальный, по его мнению, человек, погубленный своей страной и эпохой. Жюль Верн, воспитанный на влюбленных в Шекспира романтиках, почитатель Гюго, единственной встречей с которым всю жизнь гордился, ученик и друг Александра Дюма, никогда бы не стал повторять вольтеровских инвектив против английской литературы. И все же что-то в ней оставалось для него глубоко чуждым. На его отношении к Уэллсу это тоже не могло не сказаться. Уэллса, судя по всему, он впервые прочел лет через пять после того, как появились первые его переводы на французский язык. Книги английского писателя были специально ему присланы – сейчас уже трудно установить, кем именно, – и он не остался к ним равнодушным. Но вот что любопытно: в творчестве Уэллса он обратил внимание прежде всего на недостаточный интерес к выверенной технической детали, или, если совсем быть точным, – нехватку таких деталей. В этом Уэллс и правда Жюлю Верну заметно уступал, да и сам подход его к таким вопросам был совершенно иной. Последнее старику Верну уж никак не могло понравиться.
Жюль Верн не любил встречаться с прессой, но за два года до смерти, в 1903 году, принял известного английского журналиста Роберта Хорборо Шерарда, чтобы поговорить с ним об Уэллсе. «Я очень доволен, что вы пришли спросить меня про него, – заявил французский фантаст. – Книги его очень занятны, и они очень английские. Но я не вижу никакой возможности сравнивать его работу с моей. Мы идем разными путями. В его произведениях, по-моему, нет настоящей научной основы. Нет, нет, наши произведения никак между собой не соотносятся. Он выдумывает, я пользуюсь данными физики. Я отправляюсь на Луну в снаряде, которым выстрелили из пушки… Он летит на Марс на воздушном корабле, сделанном из металла, неподвластного закону притяжения. «Занятно у него получается! – воскликнул мосье Жюль Верн, развеселившись. – Пусть покажет мне этот металл! Пусть его изготовит! «»
Это интервью Жюля Верна не отличалось излишней точностью. Говоря об Уэллсе, он перепутал «Войну миров» и «Первые люди на Луне», а говоря о себе, забыл упомянуть, что именно в романе «Из пушки на Луну» пренебрег прекрасно ему знакомым законом физики, согласно которому ни одно, даже самое мощное, орудие не способно придать выпущенному из него снаряду вторую космическую скорость, необходимую для преодоления земного притяжения. И тем не менее общий смысл сказанного совершенно ясен: Уэллс – это, во всяком случае, никак не Жюль Верн. Он просто выдумщик. Из второго интервью, которое Жюль Верн дал год спустя другому английскому корреспонденту, Чарлзу Даубарну, выясняется, что выдумщиком он считал Уэллса все же очень хорошим. «На меня произвел сильное впечатление ваш новый писатель Уэллс, – сказал на сей раз знаменитый фантаст. – У него совершенно особая манера, и книги его очень любопытны. Но путь, по которому он идет, в корне противоположен моему. Если я стараюсь отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невероятные способы. Например, если он хочет выбросить своего героя в пространство, то придумывает металл, не имеющий веса… Уэллс больше, чем кто-либо другой, является представителем английского воображения». В известном смысле Жюль Верн оказал этими интервью большую услугу Уэллсу. Того непрерывно сравнивали со знаменитым французским фантастом, и его это изрядно раздражало. Конечно, газетчики не хотели сказать ничего дурного. Жюль Верн пользовался в Англии в те годы куда большим уважением, чем во Франции. Но Уэллс никак не хотел быть «вторым Жюлем Верном». Он хотел быть «первым Уэллсом». Его раздражение было так велико и так крепко в нем угнездилось, что он готов был, дабы защититься от этого почетного титула, повторять аргументы Жюля Верна еще через много лет после того, как они были высказаны. В 1934 году вышли под заглавием «Семь знаменитых романов» «Машина времени», «Остров доктора Моро», «Человек-невидимка», «Война миров», «Первые люди на Луне», «Пища богов» и «В дни кометы». В предисловии к этому сборнику Уэллс писал: «Эти повести сравнивали с произведениями Жюля Верна; литературные обозреватели склонны были даже когда-то называть меня английским Жюлем Верном. На самом деле нет решительно никакого сходства между предсказаниями будущего у великого француза и этими фантазиями. В его произведениях речь почти всегда идет о вполне осуществимых изобретениях и открытиях, и в некоторых случаях он замечательно предвосхитил действительность.