Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
На нет ведь и суда нет.
И значит – тоже банальность, – без него, ЮМа, не было бы привязанных к нему лиц, тайн, не было бы сменяемых картин сознания, этих непрестанных вернисажей ума и чувств, доказывающих ему, что он жив. Не было бы его – и, значит, не было бы даже этой розовеющей зашлифованной лагуны, этой набережной.
И что же – утешаться тем, что что-то ведь возникло бы взамен него со всеми его исключительными, но несостоявшимися терзаниями-впечатлениями от несостоявшейся жизни? Наверняка бы переменилась судьба Михаила Вацловича: удрав по льду в Финляндию и – далее, далее, уж точно он не отправился бы на премьеру «Маскарада», не узнал бы про донос, не поспешил бы предупредить об опасности Мейерхольда. Но – с минуту повозился с отцовской линией жизни: продлевал, обрывал – на нет суда нет, и поэтому нельзя угадать теперь, что случилось бы с отцом – при том, разумеется, что он бы не был германтовским отцом, – во французском гадюшнике эмиграции. Возможно, что он, верный себе, ввязался бы сам или был бы вынужденно втянут в какие-то политические авантюры и проиграл бы свою жизнь тому же НКВД, чьи агенты хозяйничали тогда, перед войной, в Париже, возможно, погиб бы в годы немецкой оккупации; однако возможно, что он бы и выиграл
И так ли, иначе, но если бы Михаил Вацлович удрал по льду залива в Финляндию, переменилась бы, само собой, и судьба Ларисы Валуа… А что? Она и Черкасов составили бы эффектную пару, жили бы поживали, добра наживали.
Вообразил: да, очень даже хороши.
И попробовал вообразить, что мама – вовсе не его мама.
Она – Лариса Валуа, та самая Лариса Валуа, казачка-француженка, оперная певица, но – чужая ему?
Кому – ему, если его бы не было?
Ох… тряхнул головой.
Спасибо, большое спасибо Загорской и Бызовой: в своих запросах они невольно многое ему сообщили, благодаря им он многое узнал об отце, так?
Так, так.
Спасибо за невольный информационный залп.
Спасибо им, прагматически озабоченным, спасибо стимулу-аукциону: конечно, конечно, если бы аукциона не было, его стоило бы придумать…
Однако – испытывал ли он облегчение от того, что внезапно, скопом, столько нового узнал об отце? Какое там облегчение! Напротив, он ощущал, как нагнеталось в нём угрожающее давление, природу коего он не мог понять. Ко всему, чем больше Германтов размышлял о неожиданно свалившихся на него сообщениях, тем явственнее обнаруживался в этих любезных сообщениях как бы изначально скрытый укор. В самом деле: многое он и сам мог бы узнать, если бы захотел… Да, голые факты не имеют срока давности и раньше ли, позже, но сдаются на милость любопытству, поисковой настырности, которых, увы, он так и не проявил.
Эгоизм, равнодушие? Сколько помнил себя, он был всецело занят собой.
Однако – так ли, иначе – пусть и с опозданием лет на сорок, факты – перед ним, на экране.
Но сами по себе факты – лишь сухая констатация того, что имело место.
А вот что-то более существенное – что-то незримое, но существенное, что-то окутывающее факты – в отношениях отца и матери он смог бы узнать-понять, если бы этого захотел, по-настоящему захотел?
Нет, нет – не смог бы.
И в том, что было потом между мамой и Сиверским – почему ей было так больно? – не сможет он разобраться.
Это как если бы сейчас Игорь захотел бы хоть что-нибудь понять в его давних отношениях с Катей.
С тёмного экрана на Германтова глянули гипсовые глаза.
И уже много-много глаз на него смотрело.
И взгляды, словно стрелы, летевшие с разных сторон, пронзали его.
Стрелы-взгляды, информативные стрелы-взгляды, прицельно летели к нему отовсюду, не увернуться – он был беззащитен.
И как очутился он в этой точке – магнетичной точке притяжения взглядов, – здесь и сейчас?
И – при этом – в точке схождения мировых силовых линий?
Он что, центр мира?
Здесь и сейчас – да, центр.
И всё, всё в мире, все мелочи мира и глобальные маховики, имели к нему, именно к нему, отношение.
Казалось даже, что к нему одному: по экрану его ноутбука всё ещё заведённо бежали в никуда строки, хотя он их не читал.
Загорская? И Бызова, Виктория Бызова… Помнится в школе, в классе Тольки Шанского, учился Бызов, да, Антон Бызов, плечистый такой, да, молотобоец… Но какое это имело теперь значение?
Между прочим, одна из бегущих строк могла бы испортить настроение всё ещё прогуливавшемуся по набережной Вольману: в петербургской больнице, отрешённо поведала только что убежавшая за край экрана строка, скончался после операции литературный критик Топоров.
Вольман приближался уже к садам на оконечности Кастелло, но посмотрел на часы и решил, что пора возвращаться к Сан-Марко: скоро займётся закат, а когда закат померкнет, он зайдёт в «Даниели»; хотел пригласить в бар свою венецианскую знакомую, занятую турбизнесом, но она сослалась на занятость…
«Может, это и к лучшему, – подумал Вольман, – завтра день тяжёлый, надо бы выспаться».
Что же всё-таки могло поместить Германтова в этот центр мира, его всеобъемлющего мира, в эту точку притяжения и схождения как стольких взглядов, так и стольких силовых линий?..
Совпадение?
Точнее – множество совпадений?
Совпадений ведь и впрямь хватало вокруг него – о некоторых из них, случайностях-совпадениях, сводящих и разводящих тех, кто прогуливался за его спиною по набережной, он даже и не догадывался… И тем более не догадывался он о совпадениях в чужих мыслях, намерениях.
Но совпадения, конечно, чистейшей воды совпадения – что же ещё? – удивительным образом сконцентрировались также – сомкнулись, сгустились, насторожили? – в его ноутбуке, в этом портативном электронном своднике. Что-то, не сговариваясь между собой, руководствуясь исключительно своими деловыми интересами и заботами, сообщили ему Бызова, Загорская, потом – благодаря сетевой телетрансляции – очкастая Левонтина… И что же? Заторможенная мысль вдруг понеслась: случайные совпадения, такие разнородные, но такие нацеленные, сконцентрировались сейчас и здесь абсолютно закономерно; судьба, когда жизненный пазл Германтова, казалось, был уже почти что выложен, одномоментно столькими сведениями поделилась с ним, так переплела-спутала их, пронзительные сведения эти, как если бы только ему, исключительному, распутывание их можно и нужно было доверить. А кому же ещё доверять, кому? Всё это его одного касалось; да ещё бежали, бежали строки, с машинальной бескорыстностью осведомляя его о вселенском броуновском бедламе. И вот, пожалуйста, пронзительный момент истины – и сам не заметил, как очутился в центре мира: мир вращался вокруг него, исключительного, единственного, всё, что завращалось-закружилось, имело ведь именно к нему отношение, всё! И ещё множество разных глаз по наказу его судьбы испытующе на него смотрели, срастаясь
Мысленно скомкал черновую версию приговора.
Что там сверкнуло над горизонтом, зарница?
Или ночная гроза, зная свой час, накапливает электрические разряды?
Да, ещё есть у него время, есть, пока ещё он в шикарном, лишь для отвода глаз заполненном прогуливающимися людьми, но на самом-то деле специально для него одного оборудованном предбаннике Страшного суда, в Венеции, на Словенской набережной, дожидающейся заката.
По глади лагуны скользили розоватые блики, скользила лодка.