Геррон
Шрифт:
Выстрел грянул.
Война уже началась, а я все продолжал торговаться. Это ведь не настоящая война, казалось мне. По крайней мере, не на Западе. И вообще: Голландия нейтральная страна. Курт Геррон, великий специалист в вопросах политики. Толстый заяц-всезнаец. Я действительно верил, что мировая история будет следовать моим режиссерским указаниям.
И как же я возгордился, когда „Коламбия“ уступила! Две каюты первого класса. Пароход „Veendam“. Маршрут Голландия — Америка. Роттердам — Саутгемптон — Нью-Йорк. Плюс спальные купе в поезде до Лос-Анджелеса.
— Вот видишь, — сказал я Ольге. — Оно того стоило. А когда мы выйдем из вагона,
Ковровую бомбардировку нам раскатали.
Мы уложили вещи и съехали с квартиры. Попрощались с коллегами. С друзьями. С Дейонгом еще раз выкурили по сигаре. С Отто Вальбургом выпили вина. Мы были уверены, что еще долго с ними не увидимся. Может быть, даже никогда.
„Да, наметь лишь только план“, — пели мы в „Трехгрошовой опере“. И я схватил с неба звезду.
Посадка на теплоход в Роттердаме была намечена на 18 мая. Через неделю после моего дня рождения. Я не люблю эту дату. В 1915 году меня накануне ранило осколком. И ровно двадцать пять лет спустя немцы напали на Голландию.
И не стало пароходного сообщения с Америкой. Не стало Роттердама. В теплоход „Veendam“, как я узнал впоследствии из газет, попала бомба.
Западня захлопнулась. Зайка-всезнайка оказался внутри.
Пиф-паф.
Я был солдатом. Участвовал в атаках. Получил Железный крест. Думал, что знаю, что значит война. Но на сей раз все было иначе. Война ускоренной съемкой. Сегодня еще dr^ole de guerre, а завтра — уже немецкий парад победы. Вся Европа под солдатским сапогом и под знаменами со свастикой. В качестве абсурдной шутки — поздравительная телеграмма кайзера Вильгельма Адольфу Гитлеру. Изобретатели судеб там, наверху, на своем облаке, должно быть, упились в лоскуты.
А не будь я таким умным, не пожелай я казаться таким идиотическим умником, сидел бы сейчас в Америке. Ел бы апельсины, развалясь в шезлонге. Ставил бы веселые голливудские комедии, вместо того чтобы снимать для Рама Терезин. Но я же не хотел путешествовать третьим классом. Господин Геррон — хоть ты сдохни — хотел получить свою красную ковровую дорожку. Только с тем, кто ведет себя как звезда, обходятся как со звездой. И я своего добился. В Терезине я звезда. Знаменитость класса А. С собственной комнаткой в борделе. Прямо у отхожего места. И еще у меня кабинет с секретаршей.
Она спрашивает, почему я остался в Голландии. И я отвечаю:
— Так получилось.
Так получилось, что владелец нашего жилища покончил с собой. Поскольку мы уже освободили квартиру, на несколько ночей мы остановились в одном пансионе в Амстердаме. Оттуда мы хотели ехать в Роттердам. Пансион принадлежал одному немецкому эмигранту, его имя я забыл. Помню только, что перед тем, как сменилась власть, он владел отелем в Висбадене и ему пришлось продать его за смехотворные деньги. После капитуляции Голландии он принял веронал. Мертвым его обнаружил папа. Он хотел пожаловаться, что время завтракать, а завтрака нет, и нашел труп. Для самоубийства этот человек надел старомодный сюртук. Должно быть, то была его форма как директора отеля. Это был первый суицид в моей жизни, и этот случай ужасно меня расстроил. Хотя я совсем не знал его. Позднее я привык к подобным событиям.
К тому же так получилось, что мы остались в Амстердаме. В том же доме, где жили Вальбург и Нельсон. Там пустовали две комнаты, и мы поселились на Франс-ван-Миеристраат. На время, думали мы. До первой возможности уехать
Нельсон нашел в своем ансамбле место и для меня. Позднее он бесследно исчез, возможно перешел на нелегальное существование, но тогда он все еще писал одно ревю за другим. Веселье аккордно. Чем дерьмовее становилась наше положение, тем веселее его песни. Жаль, что мир не был таким, каким мы изображали его в наших картонных кулисах.
Мы уже сидели в тюрьме, только еще не заметили этого. Потому что пока могли видеть солнце. Стены вокруг нас еще только возводились. Еще один камень. Еще один закон. Еще один запрет. Поначалу незначительные вещи, которые мало что меняли. Чтобы больше никаких ритуальных убийств? Они никогда не были мне нужны. Ужение рыбы евреям запрещено? Да это смешно. Никаких евреев на официальных должностях? Мы были иностранцы, нас это не касалось.
Поначалу лишь каверзы. Крупные подлости они приберегли на потом.
Первое, что коснулось меня лично, был запрет на посещение кинотеатров. После этого я смог увидеть только один-единственный фильм. Тайком. Голландские кинотеатры были обязаны показывать „Вечного жида“, и я слышал, что в этой пропагандистской ленте показывали и меня. Я должен был это увидеть. Из чисто актерского тщеславия.
Попасть в кинотеатр было несложно. На лице ведь не написано, что ты жидок. А желтую звезду, этот орден pour le s'emite, тогда еще не изобрели. Мне не пришлось прокрадываться в зрительный зал с высоко поднятым воротником. Купил в кассе билет и совершенно спокойно выбрал себе место. Зал был почти пуст. На премьере, конечно, был аншлаг. Партийцы присутствовали на торжестве по долгу службы. Но кроме них мало кто хотел смотреть эту халтуру.
Просто плохо сделанный фильм. Краски сгущены. Все было герингово. Это было тогда прилагательное для всего, что имело оглушительное нацистское звучание. Слишком громко. Слишком густо. Слишком ярко. Но люди на это ловились. Нацисты — я часто думал об этом — пришли к власти еще и потому, что могли положиться на дурной вкус публики.
„Вечный жид“ должен был доказать, что жидки всегда думают лишь о том, как бы сделать подкоп под священные стены германской культуры и обрушить их. Запятнать арийское искусство. Обо мне говорилось: „Он воздействует на зрителей путем изображения дурного и неаппетитного“. И приспичило же им, этим рыцарям священного Грааля! Сами издают пакостную порнографическую газетенку „Штурмовик“, а мой вкус для них недостаточно тонок. Они разыскали сцену из „Бегства от любви“, где я — потный, в нижней рубашке — что-то варю. Признаться, далеко не лучшее мое актерское достижение. Но в этой роли от меня и не ожидалось большего. Я должен был всего лишь выглядеть так, как и выглядит владелец балагана в немом фильме.
Человек не разумное существо. Актер тем более. Я сидел в пустом кинозале, это я помню, и всерьез злился из-за того, что у Буа, и у Кортнера, и у Лорре отрывки из фильмов были длиннее, чем у меня. Нас тут приводили в качестве примера мерзкой еврейской мазни, а я завидовал секундам, которых им досталось больше, чем мне. Идиотский рефлекс, но он был.
Как в анекдоте, который Макс Эрлих рассказывал в Вестерборке. Не со сцены. Он точно знал, где граница, через которую нельзя переступать. Актер навещает своего покалеченного еврейского коллегу в больнице. „Я видел, как штурмовики тебя колошматили“, — говорит он. „Ну, — спрашивает тот, весь в гипсе, — и как я смотрелся?“