Геррон
Шрифт:
— Я не могу предоставить свое кафе в ваше распоряжение, — сказала она. — Это противоречит предписаниям, а я человек законопослушный. Вам придется пробраться сюда тайком. Хотя это, конечно, невозможно. Я всегда тщательно запираю вход. Вот только дверь кухни, со стороны двора, я всегда второпях забываю закрыть.
Рюман велел нам передать, что может сильно припоздниться. То был его последний вечер в Амстердаме, и несколько высоких офицерских чинов из „Люфтваффе“, которые тоже жили в отеле „Амстель“, пригласили его на прощальный ужин. Тут он, разумеется, не мог сказать „нет“. Но, мол,
Итак, мы сидели за опущенными жалюзи и ждали. Если нас одолеет жажда, нам придется обслуживать себя самим, предупредила Фрида. Но наши стаканы стояли пустыми. Пить мы хотели втроем.
Было так странно — быть тут совсем одним. „Игристое“ всегда было таким кафе, куда приходят ради общения. Где говорят в полный голос. Ведут споры. Мы с Вальбургом молчали. Как будто хотели сберечь все слова для Рюмана.
На стене в „Игристом“ висели старомодные часы, на циферблате которых в такт маятнику двигался туда-сюда корабль. В тот вечер я впервые услышал, что он издает звук. Металлический клик при каждом движении. Мне приходилось прилагать усилия, чтобы не смотреть на циферблат каждые две минуты. Время тянулось очень медленно.
Но наконец миновала и полночь, и час ночи. Не важно, сколько бутылок вина они там заказали, еда в „Амстеле“ должна была уже давным-давно закончиться. Может, он и вовсе не придет, думал я. Я пытался отогнать эту мысль. Радости она не приносила. Рюман придет. Если кто и должен иметь сочувствие к нашему положению, так это он. Его первая жена была жидком. Разумеется, он с ней развелся, когда от него этого потребовали. Но все же лишь потому, что не мог обезопасить ее как-то иначе. И про Файлер тоже поговаривают, что дед у нее был не вполне кошерный. Или как раз наоборот — вполне. Нет, Хайнц Рюман не бросит нас в беде.
Вальбург старше меня лет на десять, не больше. Но, сидя за столом, подперев голову руками, он казался совсем стариком.
Половина третьего.
И тут распахнулась дверь кухни, очень громко среди ночной тишины. Мы услышали шаги. Грохот сковородки, упавшей на пол, потому что Рюман не включил свет. Потом он вошел, и этот неповторимый голос произнес:
— Простите, что так поздно. Уж если они начнут пить, то не могут остановиться.
Отпустил эту фразу как остроту в кинокомедии.
Вальбург расплакался. Рюман не знал, как вести себя в таких ситуациях, и неловко похлопал его по спине. Все время повторял:
— Ничего. Ничего.
Как с ребенком.
Потом мы открыли бутылку шампанского. Хотя бурда, которую Фрида продает под этим названием, имела ужасный вкус. Рюман долгое время только слушал. Хотел точно знать, как обстоят дела и чем он может помочь. Слушая, он двигал губами так, будто повторял за нами все, что мы говорили. Это у него такая привычка, когда он сосредоточен. Он так же делает и когда учит текст.
— Ты для меня как сын, — сказал ему Вальбург. — Как сын.
После столь долгого ожидания он испытывал такое облегчение, что слезы так и текли у него из глаз. Ему было стыдно, что он так расчувствовался, и он пытался отшутиться. Смеялся и плакал одновременно.
Позднее, в Вестерборке,
Мы перечисляли Рюману запреты. Придирки. Рассказывали ему, что слышали о Маутхаузене.
— Откуда ж я мог все это знать, — сказал он. — Конечно, в кинопалату Рейха без арийского свидетельства не попадешь. Но что все настолько плохо…
— Да, настолько плохо, — подтвердил Вальбург и снова залился слезами.
— Завтра я буду в Берлине, — сказал Рюман. — И посмотрю, что можно будет сделать.
Это случилось пять дней спустя. Я ехал на велосипеде в Схувбург на репетицию. На мосту через Ньиве Кайзерграхт путь мне преградил автомобиль. Из тех больших черных машин без номерных знаков. С тонированными стеклами на задних сиденьях.
Вышли двое мужчин. Направились ко мне. Не в униформе, но с такой манерой двигаться, которая выдавала маскарадность их гражданской одежды. На них не было пальто, хотя погода стояла холодная. Один жестом указал мне в сторону машины. Я последовал за ними. Велосипед так и остался лежать на дороге.
В машине они сели справа и слева от меня. От них пахло сигаретами. Я спросил, арестован ли я. Они не ответили.
Я пытался отследить маршрут, которым мы ехали. Но мне не удалось. Ехали мы долго, как мне показалось. Дольше, чем потребовалось бы, чтобы добраться до тюрьмы службы безопасности на Ойтерпестраат.
Наконец мы остановились.
Железнодорожные рельсы. Вагон. Не поезд, только этот один вагон на пустом участке пути. Окна замазаны черной краской.
Они велели мне войти и заперли за мной дверь на задвижку. Не сказав ни слова.
В вагоне была Ольга, и мои родители тоже. Отто Вальбург и его Ильза.
Их забрали из дома. Четверо мужчин в штатском. Не грубо, как можно было ожидать, а исключительно вежливо. Один даже донес мамин рюкзак до машины. И мой они тоже захватили. Они у нас всегда стояли наготове. С документами и самой необходимой одеждой. Когда за тобой приходят, времени собрать вещи не дают.
— Это все дело рук Хайнца, — сказал Вальбург. — Я знал, что он нас вытащит отсюда.
Ольга обследовала все окна, но они были закрашены основательно. Нигде ни щелочки, через которую можно было бы выглянуть наружу.
Вагон тронулся. Поманеврировал. Его прицепили. И мы поехали.
Мы понятия не имели, куда нас везут.
Вальбург был уверен, что это уже Швеция. Папа не разделял его оптимизма.
— Если нам действительно дают убежать, почему при этом нельзя выглянуть из окна? Они затеяли с нами игру в прятки. Геббельс пообещал Рюману, что посадит нас в поезд, вот он и сдержал слово. На свой манер. Когда мы приедем, увидим над вокзалом табличку „Маутхаузен“. Или „Терезин“.