Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
Одно за другим следуют два явления природы: одно — заимствованное из арсенала памяти, другое — увиденное только что, нынешним ранним утром, и мысленно поэт никак их не связывает. Перед нами всего лишь образы, легко переплавляемые на язык поэзии: Феб обручился с дождевой стеной — и вспыхнула радуга. А дальше, вслед за начальным «так» третьей строфы, раскрывается символический смысл образа — в спокойном,
28 июля Гёте прибыл во Франкфурт. Вечером он гулял по городу. «Напоследок прошел и мимо нашего старого дома. Внутри послышался бой часов. Очень знаком был мне этот звук» (из письма Кристиане от 29 июля 1814 г.). За время, проведенное на водах в Висбадене, у поэта побывало много гостей и сам он нанес множество визитов, завязалось немало новых знакомств, и время от времени общество выезжало за город. Был в Висбадене также и Цельтер, объявился друг молодых лет некто Ризе, наконец, поэт встречался также с тайным советником фон Виллемером и мадемуазель Юнг (запись в дневнике от 4 августа 1814 г.). 16 августа в Бингене состоялся праздник святого Рохуса, и милые сельские обычаи произвели столь сильное впечатление на Гёте, что в 1816 году он с необыкновенной живостью все это описал. В начале сентября поэт провел несколько дней у Франца Брентано в Винкеле на Рейне, он вспоминал Каролину фон Гюндероде, умершую здесь в 1806 году. 12 сентября он на две недели отправился на осеннюю ярмарку во Франкфурт, куда приехал из Гейдельберга и Буассере. Спустя три дня Гёте впервые побывал в поместье «Гербермюле» и нанес визит Виллемеру, еще четырнадцать лет назад взявшему к себе в дом певицу Марианну Юнг. Для гостя она пока еще была одной из многих его знакомых — не больше.
И все это время по-прежнему рождались стихи. В конце августа Гёте сообщил Римеру: «Стихотворений к Хафизу набралось уже около тридцати» (письмо от 29 августа 1814 г.). На рукописи, содержащей строфы, которые позднее получили название «Блаженное томление», стоит дата — «31 июля».
Скрыть от всех! Подымут травлю! Только мудрым тайну вверьте: Все живое я прославлю, Что стремится в пламень смерти. В смутном сумраке любовном, В час влечений, в час зачатья, При свечей сияньи ровном Стал загадку различать я. Ты — не пленник зла ночного! И тебя томит желанье Вознестись из мрака слова К свету высшего слиянья. Дух окрепнет, крылья прянут, Путь не труден, не далек, И уже, огнем притянут, Ты сгораешь, мотылек. И доколь ты не поймешь: Смерть — для жизни новой, Хмурым гостем ты живешь На земле суровой. (Перевод Н. Вильмонта — 1, 332)На самом раннем чистовом варианте этого стихотворения Гёте надписал: «Книга Саада, газель первая», потом он назвал его «Самопожертвование», затем — «Совершенство» и, наконец, в 1819 году — «Блаженное томление». Образец, на основе которого оно создавалось, не является оригинальным творением Хафиза — его всегда считали типичным образцом персидской лирики, средним по качеству. В нем присутствуют все известные, многократно использованные мотивы любовной лирики. Поэт повествует о превращении, о самопожертвовании в порыве самозабвенной любви. Кое-что из этого персидского стихотворения запоминается: образ свечи, превращающейся в пламя; сравнение с мотыльком, сгорающим в нем; превращение обыкновенной материи в благородное золото; презрение к непосвященным, не ведающим истины. Филологи, возможно, установят, что именно поэт, автор этого созданного в Висбадене «западного» стихотворения, перенял из персидского образца, придав ему совершенно новую форму. Вообще из восточной поэзии Гёте издавна был знаком образ мошки, в любовном томлении бросающейся в пламя горящей свечи. «На маскараде я опять видел только твой глаза, — писал он 23 февраля 1776 года Шарлотте фон Штейн. — И подумал о мошке, летящей на огонь» (XII, 188).
При своей совершенной простоте и прозрачности это стихотворение в то же время — одно из труднейших для понимания, одно из самых глубоких творений Гёте. Символическое восприятие действительности и символика стихов старого поэта сплетают утонченный узор вокруг наглядного мотива персидской газели: мотылек сгорает в пламени свечи. Наблюдая естественное явление, знакомое всем и каждому, Гёте воспринимает его как символ поступательного движения жизни через превращения, которые необходимы, если человек стремится к высшей цели. В четырехстрочных лирических строфах поэт невозмутимо провозглашает мудрую истину: «Смерть — для жизни новой!» Такая форма строфы встречается в «Диване» чаще всего, и особенно в «Книге Зулейки» ей доверены важнейшие высказывания поэта. Последняя строфа, однако, четко отличается от других размером, как и двумя укороченными строчками: символическое значение события укладывается в афористичное
Однако у Гёте основной акцент — на самом желании скрыть истину от всех. Он вложил в свое стихотворение самое важное и сокровенное, что можно открыть лишь самым достойным и мудрым. Гёте умел окружить себя стеной молчания, когда дело касалось сугубо личных переживаний.
Символический язык столь насыщен, что обращение на «ты» в том же стихотворении не определяет адресата: то ли о человеке речь, то ли о мотыльке. В предназначенной для «мудрецов» притче о мотыльке, сгорающем в пламени свечи, образно воплощено вполне понятное этим мудрецам, лишь на первый взгляд парадоксальное утверждение: все истинно живое должно стремиться к смерти, равносильной возвышающему превращению. «Все живое» — это та жизненная сила, которая не застывает на месте, а стремится дальше, вперед. Она действует в самом живом существе, готовом к все преображающей жертве. Ведь происходит соединение, «высшее слияние», а не просто биологический акт соития «в смутном сумраке любовном», когда жизнь передается дальше. Ровное сияние горящей свечи пробуждает неведомое желание, то самое блаженное томление, о котором возвещает название стихотворения, с его несколько религиозным звучанием. Тьма и свет, точнее, полярность их, известная из «Учения о цвете», пронизывает все стихотворение, приобретает символическое значение, как, впрочем, и полутень, «хмурость», лишь наполовину пропускающая свет. «Хмурым гостем ты живешь на земле суровой»: кто не стремится вырваться из границ привычного, ввысь, к свету, как к сверхчувственному, духовному началу, придающему смысл бытию, не отваживается испытать «смерть» превращения, для чего требуется самоотречение, тот останется пленником тьмы. Так в символическом образе сжигающего себя мотылька заключено представление о смерти и возрождении как о расставании с нижней ступенью развития и восхождении на новую, более высокую ступень.
Поэту, написавшему это стихотворение в Висбадене, казалось, будто он и сам испытал подобное превращение. Оно совершилось в нем сейчас и совершалось раньше, всякий раз, как он пытался совладать со своей беспокойной жизнью. В этом смысле «Блаженное томление» — своеобразное оправдание собственного существования, при котором изломы и осложнения жизненного пути устраняются в сознательном процессе превращения. Сосредоточенность на собственной личности, самоосуществление — всего этого еще мало: нужна любовь, такая, чтобы любящие взаимно дополняли друг друга. Эта истина высказана в часто неверно цитируемом стихотворении, где Зулейка поначалу высказывает расхожее мнение: «Раб, народ и угнетатель / Вечны в беге наших дней. / Счастлив мира обитатель / Только личностью своей». Но Хатем возражает ей: «Да, я слышал это мненье, / Но иначе я скажу: / Счастье, радость, утешенье — / Все в Зулейке нахожу» (перевод В. Левика — 1, 375).
Одним из важных эпизодов поездки в западные области Германии в 1814 году был визит в Гейдельберг (с 24 сентября до 8 октября), полностью посвященный осмотру старинных шедевров из собрания картин братьев Буассере. «Надо признаться, они и впрямь заслуживают, чтобы к ним совершали паломничество», — писал Гёте 25 сентября Кристиане, которой он подробно рассказывал о своем путешествии.
Однако, возвратившись в Веймар и вновь оказавшись в своем привычном кругу, поэт все же решил несколько отгородиться от модного увлечения голландским искусством. Разумеется, он не думал пренебрегать этими сокровищами, а все же в его письме к Сульпицу Буассере прозвучал недвусмысленный намек: просматривая свои бумаги на предмет написания «Итальянского путешествия», сообщал Гёте, ему, по счастью, редко приходилось сожалеть об ошибках, но зато гораздо чаще — посмеиваться над односторонними суждениями.
Хатем и Зулейка
На следующий год поэта вновь потянуло в пределы Рейна, Майна и Неккара. Снова встретился он с Марианной Юнг, которая минувшей осенью стала женой фон Виллемера. Встреча эта заворожила обоих: оба испытали глубочайшее потрясение, восторженную взаимную приязнь. Впрочем, никогда не удастся прояснить до конца, что же оба чувствовали в ту пору. Помимо всего прочего, они были еще и равноправными партнерами в сугубо литературной затее — в поэтическом мире Хафиза. Зимой и весной 1815 года Гёте продолжал писать стихи для «Дивана». Еще глубже проник он в мир Востока, еще ближе познакомился с творчеством других персидских поэтов. «Немецкий диван» — так предполагал он назвать сборник теперь уже из ста стихотворений, перечисленных в списке, составленном самим автором 30 мая 1815 года в Висбадене («Висбаденский список»). И если бы этот состав увидел свет, мы недосчитались бы в нем многого и очень существенного из того, что вошло в окончательный вариант «Дивана». Не было еще деления на книги, да и готова была лишь шестая часть стихов, впоследствии включенных в «Книгу Зулейки» — в эту фантастическую книгу любовных диалогов Хатема и Зулейки. Однако уже в первый день этого нового путешествия на запад Германии, 24 мая 1815 года, в Эйзенахе, родились те строки, где любящие обрели свои «имена»: зазвучала увертюра к поэтическому дуэту, которому суждено было стать дуэтом не только поэтическим:
Ты же, ты, долгожданная, смотришь Юным взором, полным огня. Нынче любишь, потом осчастливишь меня, И песней тебя отдарить я сумею. Вечно зовись Зулейкой моею. Если ты Зулейкой зовешься, Значит, прозвище нужно и мне. Если ты в любви мне клянешься, Значит, Хатемом зваться мне. (Перевод В. Левика — 1, 366–367)Все переживания поэта, как и его счастье, могли войти теперь в поэтический контекст и слиться с ним. Итак, перед нами Хатем-Гёте и Зулейка-Марианна. В одном из стихотворений, написанных уже осенью, имя «Гёте», которое должно было рифмоваться с немецким «Моргенрете» (рассвет), заменено именем «Хатем».