Год французов
Шрифт:
ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
К вечеру мы вошли в деревню Клун, убогое селеньице на крутом склоне, над которым высится неказистая церковь с острым шпилем. Мы разбили лагерь прямо на церковном подворье, хотя «лагерем» нашу стоянку можно назвать лишь условно. Мы были так измучены, что с радостью повалились наземь прямо подле могильных плит. Помню даже надпись на одной витиеватыми, полустертыми от времени и непогоды буквами: «Спасенье обрел ты в вере. Спи с миром». Будто писалось это специально мне в назидание, ибо сомневаюсь, что из французских гренадеров или ирландских повстанцев хотя бы двое из ста умели читать. Шли мы форсированным маршем, без привалов
Уныние и безысходность охватили французов, оказавшихся на столь же унылой, негостеприимной земле, где там и сям меж поросших камышом озер разбросаны редкие фермы. И все же к людям этим я испытывал большую близость, чем к своим соотечественникам, на чьих лицах читалась лишь крайняя усталость и недоумение. Крепкий, широкоплечий крестьянский паренек все еще нес богато расшитое зеленое шелковое знамя. В безветрие оно поникло, облепив древко. О’Дауд и его капитаны-помещики держались вместе, рассеянные взгляды их скользили по темным водам озера.
Надо сказать, мы еще верили, что идем навстречу повстанцам из центральных графств, но Лонгфорд — хотя до него и было не более тридцати миль — казался повстанцам еще дальше родного Мейо. В Драмшанбо мы много слышали об этом восстании, говорили даже, что нам навстречу был послан капитан из Объединенных ирландцев, но больше о нем мы ничего так и не узнали. Зато мы отлично знали, что по пятам нас преследует кавалерия Крофорда, а где-то на юге нас поджидают основные силы английской армии. По-моему, повстанцы в глубине своих дремучих душ и впрямь верили, что где-то (может, на юге, может, в центре) поднялось могучее воинство, Гэльская армия, и лишь на это призрачное спасенье они и уповали.
До Клуна мы шли без остановок, да и там Эмбер остановился лишь потому, что люди уже валились с ног. От самых церковных ворот и по всей луговине склона расположились повстанцы: кто растянулся на земле, кто сидел, обхватив колени руками, поглядывая на соседей и, исподтишка, на Эмбера. Он, казалось, не ведал усталости — стоя на вершине, внимательно осматривал местность. Тилинг — отныне его последний единомышленник и доверенное лицо — стоял рядом. За спиной у них — длинное здание церкви с узкими темными окнами, точь-в-точь как в родной уютной Баллине.
СПАСЕНЬЕ ОБРЕЛ ТЫ В ВЕРЕ. СПИ С МИРОМ. Так значилось на плите, под ней покоился некто Томас Тикнелл, скончавшийся в 1701 году, прожив долгий век в 81 год. Может, он пришел с армией Кромвеля. В одной руке — запал от пушки, в другой — Библия. Здесь он и получил землю, здесь и обосновался, словно белый колонист средь краснокожих индейцев. Мы одной расы с ним. И везде оставили отметины: и под куполом церкви, и под могильной плитой. В самой церкви на беленых стенах — каменные таблички с именами, и среди них — тоже наши современники: Гарви, Грин, Аткинсон, Бенсон, Эллиот. И во мне поднимался бессловесный протест. Почему я оказался здесь, среди этих убийц с пиками, среди наших заклятых врагов испокон века — католиков, изъясняющихся на тарабарском языке? Здесь, на заросшем травой церковном дворе, мне в укор вспоминаются картины детства. Шпили церквей точно указующие персты — по всей стране они напоминают, что мы едины, что мы здесь навечно. Мне видится отец, высокий, широким шагом он меряет пастбища, я едва поспеваю за ним бегом, а он на ходу поучает и наставляет меня, обрамляя свою речь, точно кружевами, цитатами из Библии — бесценным наследием. Над его могилой в Баллине такой же камень.
Воспоминания эти вполне уместны для моего теперешнего положения за решеткой холодной темницы на окраине Дублина, где я ожидаю, когда приведут в исполнение вынесенный мне приговор. Но бездонная и щедрая память наша способна вмиг низвергнуть
В этот момент, словно подтверждая горькие мысли мои, поднялся глубоко мне противный священник Мэрфи и обратился к повстанцам. Казалось, как и Эмбер, этот черный ворон в порыжелой сутане не ведает усталости. Я плохо знаю ирландский, поэтому понял едва ли больше трети, но красноречивее любых слов говорило его лицо, движения крепко сбитого тела, сложенные на груди руки. «Еретики», «протестанты», «англичане» — слова эти точно безобразные валуны, вокруг которых водоворотом закручивалась его речь. Такой ничего не забудет, никогда не простит. Наверное, он похож на гонимых священников кромвельских времен. Вот так же мог он обращаться с цветистой проповедью к дровосекам. Паства его старалась отнестись уважительно к его словам, но не вслушивалась — пересиливала усталость. Расположившиеся позади французы взирали на него утомленно и презрительно.
С трудом оторвали мы свои бренные тела от могильных плит церковного подворья: нужно было развести костры и приготовить еду. Конечно, костры словно маяк для Крофорда, впрочем, он и без того отлично знал, где мы: лисий гон подходил к концу, пора наносить смертельный удар. Я присел подле двух крестьян из Кроссмолины. Один запустил в котелок нож, подцепил картофелину, протянул мне — я взял ее обеими руками.
— Негоже так мыкаться господам вроде вас, — сказал он по-английски, перекинув своей учтивой фразой мостик через пропасть, разделявшую нас. — И далеко нам еще идти?
— Не очень, — ответил я. — До Гранарда быстрее чем за день доберемся.
— В Гранарде сейчас весь народ Гэльский, — заметил он.
— Хотелось бы верить, — ответил я, но он уловил сомнение в моем голосе и отвел глаза, неистовые и отчаянные, как у загнанного зайца.
Мне же вспомнились ласковые глаза Джудит, в которых порой разгорались сильные чувства. Природа, музыка, поэзия, цветущий кустарник в лунном свете — все волновало ее душу, а меня волновала она сама. Для меня Мейо в первую голову — череда нелегких помещицких дел, в ее же воображении эта скудная земля расцветала. Частенько, когда я сидел в комнате, которую определил себе под кабинет, над толстыми, в черных переплетах книгами прихода и расхода, Джудит врывалась ко мне, оживленно щебеча на ходу, и из ласковых глаз ее лился свет. Вроде бы пустяк, точнее, мне думалось тогда, что пустяк, теперь-то я знаю, что в такие минуты нас связывала любовь. Вдруг представил себе, что больше я ее не увижу. Я думал о ней, а перед глазами — жадно глотавший картошку крестьянин из Кроссмолины. Ясно как день: не увидеть мне моей Джудит. Но я ошибся: ей два раза разрешили свидание со мной до суда и дважды — после, этим я обязан доброте генерального прокурора.
Итак, накануне последней ночи восстания мысль моя пребывала в смятении. Жизнь представлялась мне светлой комнаткой в конце темного коридора. Комната была полна: там и Джудит, и родители, и Тон с Эмметом, дергающиеся, как марионетки на ниточках, каслбарский аукционер, у которого я сторговал мерина, девушка из Лондона, за которой я ухаживал, пока не познакомился с Джудит. Воспоминания точно острые осколки стекла, до крови бередят, но их цепко держит память.
Ночью, в час, а может, и в два, по моей прикидке, приехало человек двадцать из Гранарда. Спотыкаясь во тьме, они взобрались к нам на холм и рассказали, что восстание в центральных графствах подавлено — капкан захлопнулся. Эти люди долго искали нас, и в Клун забрели случайно, наши часовые даже открыли по ним огонь, к счастью, никто не пострадал. Изумились они нам не меньше, чем мы им, — по слухам, они ожидали увидеть могучее воинство: тысячи и тысячи французов, столько же повстанцев, кавалерию, устрашающие огромные пушки. А увидели жалкую, как и они сами, горстку беженцев, укрывшихся средь могильных плит.