Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:
Когда же на допросы уводили Майку (а ее вызывали часто), то мы не спали всю ночь. Во-первых, она собиралась как на бал — сооружала прическу, надевала лучшее платье, туфли и даже пудрилась: платочком стирала на беленых стенах известку вместо пудры, используя в качестве зеркальца блестящую поверхность гребешка. Наводя красоту, она озабоченно спрашивала: «Так будет хорошо, девочки, или лучше эту кофточку надеть?». Когда же Майка уходила, мы с Тамаркой спешили наговориться без свидетелей. Хотя внешне мое отношение к Майке было ровное, но двойственность этого отношения не позволяла мне быть полностью откровенной при ней. Тамарка чувствовала это, и все вопросы ко мне о моей жизни, о родных, она оставляла на такие ночи, когда мы оставались вдвоем. Я же поняла, что у Тамарки была такая скудная, бедная впечатлениями жизнь, так мало она видела и знала, кроме своего уральского поселка, что все рассказанное мною воспринималось и как книжка, и как кино. Да, по-видимому, она дорожила тем, что я с ней более близка, чем с Майкой.
Разумеется, при всей моей откровенности, я ни одним словом не заикнулась об истинной причине моего ареста. Тамарка знала, что я сижу «за мужа», и этого ей было достаточно. Ее мало интересовали мои занятия в институте, рассказы о театре, книгах и даже о Ленинграде.
Когда же возвращалась с допросов Майка, мы умолкали и делали вид, что слушаем ее рассказы о том, что сказал следователь, что ответила она, какое обвинение ей предъявили сегодня и как ловко она вывернулась. Честно говоря, нам были безразличны ее переживания и мы старались заснуть, чтобы немножко выспаться до побудки.
Но однажды днем Майка втянула нас в разговор о своем деле, и все мои предположения о том, что у нее была романтическая любовь, разлетелись в прах. Оказалось, что немец возил ее в штабной машине по всему Крыму и она даже показывала дорогу на Севастополь, которая была ей известна по поездкам на курорты в предвоенные годы… Рассказывала она об этом совершенно спокойно как о чем-то обыденном. И даже обратилась к нам за советом: «Как вы думаете, девчонки, признаваться мне в дополнительном материале, который пришел на меня, или нет? О том, что Вальтер возил меня на расстрелы, чтобы я, как медсестра, удостоверила смерть погибших (он воспитывал во мне силу воли) — в этом я уже призналась, А вот теперь прислали бумагу, что я присутствовала при таких случаях, когда у женщин выхватывали из рук грудных детей и бросали под лед. Признаваться мне в этом или нет? Много мне дополнительно навешают за это или все едино?». Я окаменела, услышав такое… Она была лишь озабочена мыслями о том, как лучше ускользнуть от ответа. У нее даже голос не дрогнул! Тамарка просто вскочила и прохрипела ей в самое лицо: «Замолчи, падла, а то придушу! Еще совет от нас хочешь получить?». Майка испугалась, забилась в угол своей койки и в камере нависла гнетущая атмосфера ненависти, которая ощущалась почти физически. Прекратилась наша совместная болтовня, пение, мы с Тамаркой снова обособились и не подпускали Майку к себе. А до чего же было трудно мне оставаться с нею с глазу на глаз, когда Тамарку вызывали на допрос!
В этой камере я провела около месяца, и Тамарка провожала меня как родную, да и я к ней привыкла. В новой камере было три взрослых женщины: одна пожилая молчаливая немка с Поволжья, другая толстуха— счетовод, которая горестно причитала: «Да за что же я здесь?! Ведь всего-то я и сказала: «Чего это радио цельные дни болтает и болтает одно и то же…». Третья — подтянутая, спортивного вида молодая женщина, которая родилась в Харбине (ее родители работали на КВЖД [42] и, узнав о начавшейся войне, перешла с друзьями через границу, надеясь добровольно вступить в ряды Советской Армии. Тут их всех и взяли.
42
КВЖД — Китайско-восточная железная дорога, магистраль в Северо-Восточном Китае, построена Россией в 1897–1903. С 1924 КВЖД находилась в совместном управлении СССР и Китая. В 1929 Красная Армия отразила попытки китайских войск захватить КВЖД. В 1952 безвозмездно передана Китаю.
В этой камере я была младшей, меня опекали, утешали, когда мне было грустно, научили различным маленьким хитростям. Например, с гордостью показали мне, что несмотря на внезапные обыски (такие же, как в восьмой камере, с раздеванием догола и прощупыванием всех швов одежды), сумели сохранить осколок стеклышка — его прятали за трубой унитаза. При необходимости им можно было что-то разрезать. Так же бережно хранили кусочек графита в щели подоконника — вдруг когда-либо удастся достать кусочек бумаги и написать записку! Эти сокровища передавались обитателями камеры «по наследству». Милые женщины придумали мне хорошее развлечение. Обнаружив, что у меня целых две простыни, посоветовали одну разрезать поперек и сделать две маленькие простынки, которые при моем росте были вполне достаточны, а из другой сшить летнее платье, так как у меня ничего не было летнего. Сооружение платья разыгрывалось как военная операция. Во-первых, надо было уловить момент, когда часовой заглянул в глазок и, значит, в скором времени не подойдет. Тогда мы простыню расстилали на полу и рисовали выкройку, но не тем драгоценным графитом (его берегли), а сухим обмылочком. Фасон получился даже нарядным: расклешенная четырехклинка, прилегающий лиф с рукавом-фонариком. После этого я прятала всю простыню в мешок, потом вытягивая лишь один ее край, осторожно вырезала части платья по контуру, точнее, перепиливала нитки с помощью того самого стеклышка. Мои подруги в это время располагались вокруг и изображали оживленную беседу. Если б мы попались, дело кончилось бы плохо. Мы старались не дразнить судьбу, эта операция была медлительной и заняла около недели. А когда все детали были готовы, их решили вышить черными горохами — снизу по подолу крупными, а к талии все мельче. Для этой цели я отрезала верхнюю часть носка и использовала нитки для вышивания. Работа растянулась на весь январь-февраль 1945 года. Когда выдавали иголку, я делала вид, что занимаюсь штопкой. Спрятав всю ткань в мешок, маскировала ее чулками, так что в руках оставался крохотный кусочек вышиваемой горошины. (Окончательно дошить платье удалось только в лагере).
Еще большим развлечением было перестукивание с соседями. Оказалось, что использовался тот метод перестукивания, о котором я читала в книге Перельмана «Занимательная физика». Алфавит делился на три строки и каждая буква обозначалась очередной цифрой от 1 до 10. Времени для каждой фразы требовалось много, но у нас его хватало. Конечно заниматься этим нужно было
43
Власовцы — участники антисоветских воинских формирований, действовавших на стороне фашистской Германии во время Великой Отечественной войны. Название получили по имени генерал-лейтенанта А. А. Власова, который, сдавшись в плен в июле 1942, перешёл на службу к гитлеровцам. В мае 1945 остатки частей власовцев были ликвидированы на территории Чехословакии, Власов и его сообщники захвачены в плен и по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР казнены.
Весна 1945-го
Однажды из соседней камеры раздался вызов, обращенный персонально ко мне. «Студентка Нина, слушай, с тобой будут говорить». А после этого был томительный перерыв, так как раздавали обед и не было возможности продолжить разговор. Я вся извелась в ожидании, думала, что-нибудь узнаю об Арнольде. И уже к вечеру снова условный стук: «Внимание, слушай». Я так волнуюсь, что с трудом понимаю знакомую наизусть дробь. Мои соседки страхуют меня, переводя каждое слово: «У нас новенькая, студентка театрального института, Люся Красикова». Услыхав это, я потрясена: неужели взяли и ее из-за меня?! Ведь у нее же маленький ребенок! А дробь продолжается: «Люся просит ответить, что говорить про Арнольда на допросе?». Я уже плачу в голос, женщины утешают меня, а из-за стены раздается все та же фраза: «Что говорить про Арнольда?». Наконец, собираюсь с силами и женщины выстукивают вместо меня: «Все, что знаешь о нем. Правду. Только правду». На этом разговорный сеанс прекращается, всю ночь я не сплю, мучаюсь мыслью, как уговорить следователя освободить Люсю, ведь она ни в чем не виновата. А утром раздается снова стук: «Ночью новенькую от нас увели. Она не похожа на студентку театрального института. Расскажи, как выглядела твоя Люся?». В растерянности отвечаю: «Полненькая, невысокого роста, шатенка». И слышу в ответ: «Высокая, белобрысая, грубая речь и манеры, мы ей не поверили». И меня тут озаряет — это же Тамарка! Потрясена вероломством, но еще больше низостью методов следствия. Женщины утешают меня: «Ведь ничего у них не получилось, сорвалось, пусть лишний раз убедятся, что ты говорила им только правду. Ну, а что использовали Тамарку в качестве «наседки», так кто знает, она может к тебе и неплохо относилась, но ей пообещали сократить срок, а то и припугнули».
Вся эта история будто перевернула меня. Устоявшийся внешне спокойный ритм жизни — болтовня, вышивание, перестукивание, все то, что скрашивало монотонность тюремных дней — все сразу разрушилось. Я вдруг со всей остротой ощутила коварство, непредсказуемость того, что грозило мне. Ведь в любой момент меня могли оклеветать, шантажировать. И кто знает, может быть, мои слова все извращаются и Арнольду говорят, что я отступилась от него, даю порочащие его и его друзей показания. Любая подлость могла быть использована в стенах этого дома, камера превратилась в почти осязаемую клетку, которая сузилась до предела. Появилось желание биться головой об стену, закричать, выкинуть что-то невероятное. И стала бояться самой себя, своих соседок. Кто знает, вдруг среди них тоже есть «подсадная»… Заново осознала вдруг бесчеловечность условий, которые были узаконены в этих учреждениях: отсутствие свежего воздуха, ночные допросы, гнусные обыски, ослепительно яркие лампы, не выключавшиеся ночью (а закрывать лицо не разрешали). Пропитание, будто намеренно ведущее к дистрофии: пайка хлеба, днем «щи» из горькой хряпы и тарелка ячневой или перловой каши, вечером — та же холодная каша и стакан кипятка. Унизительность санитарно-гигиенических проблем: баня нерегулярно, когда холодная, когда чуть теплая вода, а банщик — солдат. У женщин, как известно, есть дополнительные сложности гигиенического порядка. Но хозяева этого дома позаботились об этом: сначала я думала, что причина моих физиологических отклонений от нормы — нервная депрессия. Женщины разъяснили, что не случайно кипяток пропах хлоркой — таким образом нас избавляли от регулярных «неприятностей». Но главное в этих стенах — это психологический пресс: полная неизвестность, когда кончится дело, сколько продержат здесь, что еще могут предъявить…
Мучило меня и то, что ничего не знала про Арнольда. Ведь он же наверняка где-то в этих же стенах. Знает ли он, что взяли и меня. (Как выяснилось позднее, ему сказали, что я уехала в Ленинград).
Каждый допрос был всегда страшным нервным напряжением. Но вот по непонятным причинам меня уже месяц не вызывали к следователю, и это тревожило еще больше. На обходах я подавала заявки начальнику тюрьмы о вызове к следователю, но все безрезультатно. Моих соседок это тоже беспокоило. Бывали случаи, когда о подследственных «забывали» и они просиживали впустую по нескольку месяцев. Посоветовали мне объявить голодовку. Я решилась, и утром, когда мне протянули пайку хлеба, вернула ее часовому и объявила о своем решении. Женщины советовали мне меньше двигаться, чтобы беречь силы. Я заметила, что они отламывают кусочки от своих паек, чтобы ночью подкормить меня. Но сказала, что хочу голодать честно (перед кем — «честно»?!).
Когда я отказалась и от обеда, пришел начальник тюрьмы, пригрозил, чтобы не фокусничала, а то «примут меры». Вечером, после отказа от ужина, вызвали с вещами. Быстро распрощалась с женщинами, думала, что в карцер, а потом снова вернусь сюда же. Они утешали, что больше двух-трех дней не продержат, побоятся, что окончательно подорвут здоровье — за это им тоже мог быть нагоняй.
Но больше с этими женщинами мне встретиться не пришлось, и перевели меня не в карцер, а в одиночку. Видимо, действительно хотели, чтобы моя голодовка проходила «честно» и меня никто бы не подкармливал. Продержалась я трое суток, были вялость и безразличие ко всему. Ночью вызвал на допрос полковник Дребинский. Пока вели через двор, взглянула на звездное небо, закружилась голова, очнулась уже на скамье в коридоре, а часовой отпаивал водой.