Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:
Дарованные дни отдыха я отсиживалась в своей зоне и занималась шитьем. Перекроила и перешила по своему размеру ватник, закончила летнее платье, которое я выкроила из простыни еще в тюрьме. Платье получилось такое нарядное, расклешенное, с рядами черных горошин, вышитых по подолу и кокетке, что надевать его было бы просто неуместным в условиях лагеря. Покрасовалась я в нем перед Шуркой, да и убрала в мешок до «лучших времен», не подозревая, что очень скоро оно мне пригодится. Забавно, но комендантша нашего барака оказалась причастной к актерской жизни: в молодости она выступала в одесских кафешантанах. И за эти дни, пока я шила, рассказала о себе много интересного, даже исполняла весьма игривые куплеты и сожалела, что не может показать, как лихо она танцевала. Это мое платье навело ее на такие воспоминания. И вообще она прониклась ко мне большим сочувствием, узнав, что я вроде тоже «из актерского мира», хотя я и пыталась объяснить ей, чем театроведческий факультет отличается от актерского.
И надо же было такому случиться, чтобы наивное желание Шурки (а потом и Бандерши) видеть во мне «артистку» вдруг обрело реальность! На второй или третий день моего «роздыха» прибегает в барак возбужденная Шурка и буквально чуть не сдергивает меня с нар: «Бежим скорей к начальнику КВЧ! Я тебя в артистки записала!». Что такое КВЧ, я уже знаю: это культурно-воспитательная часть. Она размещается в маленькой пристройке возле столовой, и там вечерами дежурит
45
Печковский Николай Константинович (1896–1966) — певец, народный артист РСФСР. С 1921 выступал на оперных сценах Москвы. В 1924–1941 ведущий солист Ленинградского театра оперы и балета им. С.М. Кирова. В 1941 оказался на оккупированной немецкими войсками территории; в 1944 арестован, 10 лет провел в лагерях; в 1954 реабилитирован. В 1956 вернулся в Ленинград; не был принят ни в один театр, работал в самодеятельности. Автор книги «Воспоминания оперного артиста» (СПб., 1992).
46
Ошибка в тексте воспоминаний. Зоя Федорова была арестована в 1946 г., а Н. В. Соболева находилась в лагере с 1944 по 1945 г.г.
Федорова Зоя Алексеевна (1907?–1981) — русская актриса театра и кино, Заслуженная артистка РСФСР. Училась в драматической студии Ю. Завадского, а затем в Драматической студии при Московском театре Революции. Во время Великой Отечественной войны Федорова с концертными бригадами выступала на фронте. После знакомства с представителем американской военной миссии Джексоном Тэйтом, от которого родила в 1946 дочь Викторию, Федорова была арестована. Ее приговорили к 25 годам тюремного заключения за шпионаж в пользу иностранного государства. В заключении находилась с 1946 по февраль 1955, пройдя Лубянку, Лефортовский изолятор, Челябинскую и Владимирскую тюрьмы. С 1956 до последних дней работала в Театре-студии киноактера.
Вот и нашему начальнику захотелось организовать концертную бригаду.
Два вечера в помещении столовой шел просмотр «дарований». Уголовники изо всех сил старались понравиться комиссии из числа лагерного начальства: пели блатные песни, дробили чечетку. Встречались и неплохие голоса, но репертуар, но манеры!.. Были и неожиданные выступления. Так, с огромным успехом плясали брат и сестра — молодые цыгане. Их даже на «бис» вызывали. Сильное впечатление произвел уже пожилой актер, который исполнил леденящий душу «Монолог сумасшедшего» Апухтина, а затем и Бориса Годунова, в котором о «мальчиках кровавых» читал так, что мурашки ползли по спине. Молодая женщина (медсестра) пела почти весь репертуар Любови Орловой, и очень неплохо. В дуэте с нею выступил темпераментный крымский татарин — с блеском спели из оперетки «Под дугой звенят, звенят бубенчики…». А потом выяснилось, что у него богатейший репертуар: и неаполитанские песни, и романсы. Но больше всего пронял он нас, когда запел «Дывлюсь я на небо, тай думку гадаю, чому ж я не сокил, чому ж не летаю…». Такую тоску о свободе изливал он в песне, что у меня горло стискивало слезами. Да и не только у меня. Аккомпанировал всем выступающим гитарист — угрюмый молодой парень, который ни разу не взглянул на присутствующих и, казалось, сросся со своей гитарой.
Рассказывали, что он ленинградец, сидит «по Указу» и что гитару сумел силой отстоять при аресте, пронес ее через тюрьму и вот теперь, в лагере, никому не дает до нее дотронуться.
Играл он прекрасно, легко подбирая аккомпанемент в любой тональности. А в качестве сольного номера исполнил 7-й вальс Шопена и что-то из Альбинони [47] . Такая радость была слушать отличную музыку и в хорошем исполнении!
Но настоящим сюрпризом для всех было выступление человека лет 45, похожего на армянина: темные глаза под густыми бровями, большой мясистый нос на одутловатом лице, нездоровая полнота отечного тела. На вопросы комиссии отвечал так тихо и невнятно, что никто ничего не понимал. Сопровождающие его сказали, что он румын и плохо говорит по-русски. Но зато у него удивительный голос.
47
Альбинони, Томазо (1671–1750) — итальянский композитор, скрипач.
И действительно, когда он вышел на сцену, как-то очень профессионально занял позу, сразу преобразился, стал почти красивым и, наконец, прозвучала первая фраза из Леонкавалло: «Аврора уж солнцем блистала» (пел он на итальянском). Все замерли, такой поразительной чистоты и силы был этот голос! Такого уровня тенор можно было слышать только по радио. Оказалось, что Форселлини (не знаю, подлинное ли это его имя) был солистом Будапештского радио, а стажировался в Ла-Скала в Милане. Уж насколько невозмутимыми были члены комиссии, но и они разразились аплодисментами и долго не отпускали со сцены этого прекрасного певца. А он, казалось, был неистощим и мог петь еще и еще, полностью отдаваясь музыке. Исполнял он арии из опер Пуччини, Верди, Леонкавалло и, под конец, он так спел «Смейся, паяц, над разбитой любовью», что казалось, будто голос прорывается сквозь рыдание и у него слезы на глазах. И за что только угодил этот Форселлини в лагерь, да еще по 58 статье? Говорили, что он бежал из Румынии от нашествия фашистов и надеялся найти убежище в Советской России… Вот и нашел «убежище» за колючей проволокой. Мне кажется, что он понимал по-русски и мог говорить, но, в знак протеста, принял обет молчания, никогда ни с кем не пытался говорить и не отвечал на вопросы. И только в пении выкладывался весь.
Я в первый вечер не рискнула выступить, да и что я могла — читать стихи? Но какие, и нужны ли они здесь? Шурка уговаривала меня все же показаться, хотя бы ради возможности освободиться от тяжелой работы. А это был серьезный аргумент — дни моего отдыха кончались и 10-го мая уже нужно было выходить на работу.
Возбужденные, мы пришли вечером в барак и, к моему удивлению, Сонька-Бандерша приняла горячее участие в моем «определении в артистки», лишь жалела, что не сумеет пойти посмотреть на меня. Уже после отбоя она увела меня с Шуркой в кладовку и там мы устроили «репетицию». Они заставили меня вспомнить и прочитать все, что я знала наизусть, и единодушно решили, что подойдет фрагмент прозы из «Войны и мира», который был подготовлен для конкурса. Лирику Пушкина они
В общем, после такой основательной подготовки мое выступление прошло вполне успешно, и мне даже предложили взять на себя роль ведущей концерта. Вряд ли я так уж хорошо читала. Думаю, что главным стало то, что на фоне брезентовых роб и серых бушлатов мое появление в белом платье было приятным контрастом для глаза и вызвало у комиссии расположение ко мне. Был окончательно утвержден состав нашей бригады — все перечисленные выше. И хотя репертуар получался довольно пестрым, это никого не смущало. Бригадиром нашим был назначен баритон — крымский татарин. Начальник лагеря освободил нас на ближайшие два дня от работы, велел репетировать, искать новые номера, подумать над сценками и драматическими отрывками (дал томик Чехова). А с понедельника предполагалось начать нашу концертную деятельность: выступить сначала у себя, а потом нас будут возить по другим лагерям с концертными программами. Начальнику (явно тяготевшему к искусству) хотелось, чтоб к нам еще присоединились хотя бы некоторые участники духового оркестра, но это не удалось: ни у кого из них не было сольного репертуара, да к тому же большинство из них не имели права выхода за зону.
Так, с помощью все той же Шурки, определилась моя лагерная жизнь. Как же я была благодарна ей! Что бы я делала без нее даже и подумать страшно. Мало того, что я освобождалась от непосильной физической работы, но, главное, у меня появилась надежда, что в одном из лагерей, где нам придется бывать на гастролях, я встречу Арнольда.
Радостно было на следующее утро не спешить в ряды тех, кто строился возле вахты для выхода из зоны на работу. Если б не забор вокруг и вышки с часовыми, можно было бы забыть о том, что мы несвободные люди. Совсем как «вольные» собрались восемь человек в тесной комнатке КВЧ для того, чтобы заняться интересным и приятным делом. И ничего, что в состав этой группы входили люди разного возраста, разного культурного уровня, и очень различными были причины, приведшие их в лагерь (об этом говорить избегали), но с момента первой репетиции я стала ощущать себя в коллективе, а значит, защищенной от внешнего, враждебного мира, да так это и было. Например, наши плясуны цыгане обеспечили полную сохранность нашего имущества. Если случаи воровства считались в лагере чуть ли не повседневностью, с которой бессмысленно бороться, то нашей группе будто была выдана охранная грамота, и ни у кого из нас не пропало ни мелочи. Даже когда однажды у кого-то исчезла из-под изголовья пайка хлеба, то на следующее утро появилась там снова. И мы знали, что обязаны этому нашим цыганам, так сказать, воришкам по призванию: они не гнушались стащить что-либо на стороне, но у «своих» — никогда. Да еще и других отваживали какими-то только им известными методами.
Так же ограждали нас, трех женщин, от притязаний посторонних. А внутри группы создались нормальные товарищеские отношения. Правда, вскоре я поняла, что у нашего бригадира давний «роман» с солисткой и «спелись» они с нею не только в дуэтах, а красавец-цыган время от времени находит себе каких-то девочек «на стороне», но это меня не касается. Главное, я знала, что стоит мне пожаловаться на «ухаживания» кого-то, и мужчины нашей группы быстро поставят его на место. Да и жаловаться не было необходимости — они ревниво следили за нами, и стоило кому-либо проявить к нам внимание, как по собственной инициативе отшивали «нарушителя спокойствия». Так от меня быстро отстал «трубач». Как-то столкнулась в столовой с прорабом: «Значит, в артистки подалась? Ну, ну…» — усмехнулся он, отошел и тоже больше никогда не подходил.
В первый же день существования нашей бригады мы не только отрепетировали всю программу концерта, но и почти полностью решили проблему с «театральными» («эстрадными»?) костюмами. Сразу же было очевидно, что появляться на сцене в наших повседневных «робах» да еще и в тяжеленных «бахилах» на ногах невозможно. И если у женщин хватило фантазии и возможностей, чтобы как-то преобразить свой облик (помогли и подружки, одолжившие кто блузку, кто косыночку), то с мужчинами было сложнее. На первом организационном собрании начальник КВЧ сказал, что об этом администрация тоже размышляла, и пока принято такое решение: всем нам сошьют в сапожной мастерской легкие тапочки, а из лазарета можно взять пижамы и соорудить из них нечто «эстрадное». Все это нас очень воодушевило. Пижамы достались из гладкого синего сатина, а две были коричневого цвета. Наш бригадир очень хотел, чтобы их костюмы хоть чем-то напоминали джазовые — брюки-клеш, какие-нибудь цветные лацканы… В общем, чтоб сразу было видно, что это не повседневная одежда. Задача была не из легких, и мы, три «артистки», превратившись в портних, долго ломали голову над ней. Кто-то подсказал обратиться за помощью в «малую» лагерную швейную мастерскую, в которой шили не ватники и стеганые штаны, как в «большой», а платья для жен начальства. Эта мастерская оказалась небольшой комнатой, пристройкой к зданию возле вахты, где размещалось начальство, и работали там всего пять женщин. Тут же, за большой ситцевой занавеской стояли их койки, поэтому они почти не выходили в зону и жили обособленно. Даже еду носили себе из столовой и грели ее на печке. Если б не эта театральная эпопея, то мы бы никогда не узнали о существовании в лагере такого уютного уголка. Встретили нас очень хорошо, напоили чаем из самовара, показали, какие нарядные вещи они шьют. Так интересно и грустно было разглядывать крепдешиновые, шелковые платья, костюмы, кофточки, будто все это из другого мира. Швеям не рекомендовалось поддерживать знакомства с заключенными, их клиентки были высокомерными, капризными, поэтому в своей изоляции они были рады нашему появлению, нашей болтовне и с удовольствием помогли в перешивке костюмов. Мы были удивлены, как ловко это им удалось. Прежде всего они велели снять мерки с наших мужчин и быстро подогнали размеры синих пижам по фигуре. Резинки в брюках заменили поясами, пиджаки приталили и подложили плечи. А декоративное оформление и совсем преобразило эту бывшую больничную одежду: снизу брюки были расклешены за счет коричневых клиньев (пригодились коричневые пижамы) и такими же стали отвороты пиджаков, причем их поставили на жесткую подкладку, прострочили красивым орнаментом, а по краю отворотов и клиньев проложили желтый кант. Первый же готовый костюм мы с триумфом принесли в КВЧ, где репетировали наши солисты, и когда гитарист облачился в новую форму, то были поражены тем, как он похорошел. А он, всегда такой мрачный, вдруг заулыбался, и это было самой большой наградой. Ведь этот парень с некоторых пор совсем замкнулся, и уже опасались за его психику, но об этом скажу позднее. До позднего вечера мы провели в швейной мастерской, а к утру мастерицы обещали закончить всю работу и отгладить костюмы. Так подробно говорю о всех этих, казалось бы, мелочах, все они запали в память оттого, что следующее утро было 9 мая 1945 года.