Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:
Мерный топот тысяч ног, окрики и ругань охранников, подгоняющих отстающих. А вокруг акварельная прелесть ранней весны! Я иду крайней в ряду и не могу насмотреться на зеленеющие кочки оттаявшего болотца, на желтые сережки ивняка, растущего вдоль канавы, на пронзительно-синие островки медунок. Одуряюще пахнет влажной землей и молодой травкой. Воздух звенит от щебета птиц. Уже прилетели грачи…
Полностью забываю о том, где я, кто я, вся растворяюсь в окружающем, вдруг замечаю вблизи дороги маленькое чудо, мимо которого пройти невозможно, — кустик крупных фиалок! Не успев ни о чем подумать, я делаю шаг в сторону и наклоняюсь, чтобы сорвать цветы. И тут же раздается оглушительный лай. Я в ужасе вскрикиваю: на меня рвется с поводка остервенелая овчарка! Отшатнулась, чуть не упала, Шурка хватает меня за руку и втягивает в свой ряд. Бешено колотится сердце, слезы застилают глаза, будто сразу выключили все краски, запахи и звуки весны. Я снова слышу тяжелый топот сапог, окрики охраны,
На стройплощадке мы с Шуркой определены на рытье траншеи. Работы здесь ведутся не первый день и траншея эта уже заглублена метра на полтора. Получаем тяжеленные лопаты, спрыгиваем вниз и сразу мою «обувку» (шерстяные носки с галошами) облепляют комья жидкой грязи. Работать в широченном ватнике трудно, а снять его нельзя: хотя и солнечный день, но ветреный и прохладный. А самое главное, оказывается, работать-то я просто не в состоянии: копну пару раз еле-еле, а вот поднять лопату, чтобы выброситъ глинистую землю на бровку, — нет сил… Пытаюсь взмахнуть лопатой — еще хуже получается, все на меня же высыпается. Женщина, работающая неподалеку, и Шурка, которая копает вслед за мной, пытаются учить меня, советуют лишь для вида копать и брать на лопату совсем немного, но и это у меня не получается. Даже пустой лопатой не могу действовать так, чтобы было похоже на работу. Проходит мимо прораб (тоже из заключенных), постоял, посмотрел. Шурка попросила, чтобы он перевел меня на какую-нибудь работу полегче, но он промолчал и ушел. Потом вернулся, через час, наверное, когда я уже совсем выдохлась и Шурка рыла и на своем участке, и на моем. Сказал, чтобы я шла вслед за ним. Привел к женщинам, которые грузили на носилки щебенку и песок. Буркнул моей напарнице, чтобы поменьше накладывали: «Видишь, какая сдохлая», — кивнул на меня и ушел. Женщина, конечно, обрадовалась этому распоряжению. Так и таскали мы с нею до обеда полупустые носилки. Но я и от этого устала до изнеможения. Да и от весеннего воздуха будто опьянела.
Привезли баки с кашей, и я хотела уже идти к Шурке, в нашу бригаду, но тут пришел прораб и сказал, что нужна ему учетчица для оформления нарядов. Спросил, грамотная ли я, хороший ли почерк. Я ответила, что студентка (не стала уточнять, какого института), и вопрос был решен. Привел в свою подсобку — фанерный домик, показал рабочее место — колченогий стол, на котором рядом с папками документов стояли немытые миски и стаканы, и дал первое задание: растопить печурку, нагреть кипятку и вымыть посуду. А он пока за обедом сходит. С удовольствием я взялась за такие домашние дела. Когда мой шеф вернулся, в домике было тепло, полы и посуда намыты, а заодно я успела умыться теплой водой сама, высушить и очистить от грязи свою обувку.
Он принес два котелка, доверху наполненные кашей, и полбуханки хлеба да еще достал из своих запасов кусок сала и пару луковиц. Велел мне нарезать мелко, пожарить и смешать с кашей. Обед получился царский. Запивали чаем (у него и сахар был, и заварка), мирно беседовали. Он спросил, какой у меня срок и какая статья. Я сказала, что взяли за мужа, политического. «А ты была замужем? — удивился он. — А я-то думал, что ты совсем пацанка…» и как-то очень внимательно посмотрел на меня. Мне стало неприятно, и я начала собирать со стола и мыть посуду. Он молча курил, потом подошел и, похлопав меня по спине (так хозяин оглаживает лошадь), сказал: «А здорово ты отощала. Ну да ничего, побудешь здесь у меня недельку — другую, подкормишься… Были бы кости, а мясо нарастет…».
Я поняла, что мне, к сожалению, придется расстаться с должностью «нормировщицы»… Показав мне, как оформлять наряды, прораб собрался уходить и, уже в дверях, сказал, что если я устала, то могу поспать в углу, за занавеской из плащ-палатки, где стоял топчан, на котором валялся засаленный бушлат. Я очень поспешно отказалась, уверяя, что спать не хочу, хотя меня и разморило от тепла и сытного обеда. Он усмехнулся: «Ну чего ты так испугалась? Сюда, кроме меня, никто не заходит, так что можешь спокойно отдыхать». Говорил еще что-то о том, что ему обещали свежей рыбки достать и наверно завтра у нас будет уха, но я уже не слушала. Он ушел, а я перебирала никому не нужные пыльные бумажки и думала о том, как быстро оборвалась моя надежда на спокойную тихую работу. Уходить отсюда надо немедленно, не дожидаясь, пока меня «откормят» до нужной кондиции. Но куда? Как?..
Вечером, когда вернулись в лагерь, я рассказала обо всем Шурке, а у нее уже был свой план: она советовала тут же, не откладывая, идти в медчасть и попытаться добиться, чтобы меня положили в лазарет. Там и питание лучше, и отлежусь немного, а потом, может, на более легкие работы назначат. Я как-то не поверила в реальность этого: ну на что я могу пожаловаться? На то, что фурункулы замучили, что сильная слабость? Разве это болезнь? Но Шурка настояла на своем и даже пошла сопровождать, чтобы при необходимости засвидетельствовать то, что я не могла работать, хотя старалась. Но ничего доказывать ей не пришлось. Пожилой доктор, тоже зек, определил дистрофию, фурункулез, малокровие и еще что-то: «Конечно, следовало бы лечь тебе в стационар
Ушли мы с Шуркой от врача очень довольные — и тем, что с таким хорошим человеком познакомились и что добились хоть маленького, но успеха — пять дней отдыха! А там как-нибудь все образуется. Отдам медсправку бригадиру и пусть он придумывает мне какую-нибудь работу в зоне. Смеялись, представляя себе, какая физиономия будет завтра у прораба, когда обнаружит, что я исчезла, не соблазнившись даже обещанной ухой.
Чтоб сократить дорогу к столовой (мы опаздывали на ужин), Шурка повела кратчайшим путем: свернули за угол длинного здания лазарета и прошли через их хозяйственный двор. И вдруг обе умолкли, все оживление мигом слетело с нас: мы оказались возле старого почерневшего от времени барака, крыша которого покрылась мхом, а стены вросли в землю до самых окошек — узких, горизонтальных, как в хлеву. И вот на завалинке этого барака сидели, лежали, греясь в лучах закатного солнца, не люди, а, казалось, призраки, бесплотные тени людей… Обтянутые кожей черепа с глубоко запавшими глазницами, руки и ноги как палки. Им холодно — кутаются в наброшенные на плечи серые одеяла. Не слышно разговоров, не заметно движений — они будто спят с открытыми глазами, но молча, пристально провожают нас взглядами. И от этих взглядов становится жутко. Таких людей я видела только в Ленинграде. Шурка объясняет: это «доходяги», те, которых комиссовали из-за полной неспособности работать. Лечить их нет смысла. Отпускать на волю, видимо, не хотят, чтобы «не компрометировать Органы». Вот и отправляют их в этот барак, где они обречены на медленное умирание. В этом дальнем углу зоны почти никто их не видит. Да и морг рядом…
Давно миновали мы этот страшный барак, стоим в очереди в столовую среди снующего взад и вперед люда, Шурка ловко отбрехивается от шуточек и заигрываний, а у меня перед глазами все те же люди-призраки из барака «доходяг» и леденящий страх на сердце. Ну, вроде мне тревожиться нечего, врач сказал, что у меня только первая стадия дистрофии и сердце почти здорово. Но ведь здесь можно незаметно «дойти» и до II-й, и до III-й степени истощения организма (какое меткое слово — «доходяга»)… От одной только пшенки, которой здесь кормят уже несколько месяцев подряд, дистрофия может обостриться. И еще неизвестно, на какую работу направят меня — в зоне выбор не так широк. «Легкой» считают женщины работу и в столовой, и в прачечной, и ремонт и побелку бараков. Страшно подумать, как осложнится лагерная жизнь с наступлением холодов. Хорошо сейчас, когда с каждым днем все теплее и мы уже сбрасываем ватники. А как осенью, зимой в этих же продувных ватниках и, по существу, без обуви? И с тем же порядком длительных поверок, построений, очередей в сортир и столовую. Да еще если работа под открытым небом? Хватит ли сил на все это?..
Погруженная в свои мысли, я не заметила, как осталась одна, без Шурки, и ко мне подошел парень, пристальный взгляд которого и ухмылка насторожили меня еще утром, когда мы стояли возле столовой. Тогда он пытался что-то острить, но Шурка быстро отшила его, а мне сказала, чтоб держалась от него подальше: он имеет уже второй срок за убийство и на работы из зоны его не выпускают, держат на строительстве административного здания для начальства. А вечерами он занимается в духовом оркестре (у начальника лагеря слабость — любит духовую музыку), за что этот тип получил кличку «Трубач».
Подошел ко мне вразвалочку этот «Трубач», изобразил на лице улыбочку и спросил любезно и вкрадчиво: «Может, подженимся? Денька на три, а?..». Я отшатнулась, заметалась в поисках Шурки. «Значит, не желаешь? Ну, ну…» — так же улыбаясь протянул он.
Вот эта сторона лагерной жизни была страшнее и голода, и холода, и работы. Очень скоро я поняла, что все женщины здесь «распределяются». Слабых мужики выбирают себе сами, более бойкие, вроде Шурки, берут инициативу в свои руки и могут отвергнуть неугодного. Есть и такие, которые пошли «по рукам», и отношение к ним соответственное. Шурка обещала меня всячески оберегать, но надолго ли удастся ей это? Вроде ускользнула я от прораба. А теперь вот «Трубач», который целый день в зоне. И я остаюсь одна, без Шурки. Только что мы радовались маленькой удаче, и вот уже надо думать, как бы она не обернулась бедой…